подчинено все: люди, яблоки, овраги, вспаханные поля, телеги среди вздымающейся пшеницы, дома, лошади, солнце. Та плоть, из которой состоишь ты, Гоген, завтра будет трепетать в виноградной ягоде, ибо ты и виноградная ягода суть одно и то же. Когда я пишу крестьянина, работающего в поле, я стараюсь написать его так, чтобы тот, кто будет смотреть картину, ясно ощутил, что крестьянин уйдет в прах, как зерно, а прах снова станет крестьянином. Мне хочется показать людям, что солнце воплощено и в крестьянине, и в пашне, и в пшенице, и в плуге, и в лошади, так же как все они воплощены в самом солнце. Как только художник начинает ощущать ритм, которому подвластно все на земле, он начинает понимать жизнь. В этом и только в этом есть бог.
— Мой командир, да ты, я вижу, голова!
Винсент дрожал с ног до головы, как в лихорадке. Слова Гогена ожгли его, будто пощечина. Он стоял, глупо разинув рот, и не мог вымолвить ни слова.
— Нет, ты объясни мне, что ты хочешь сказать, что это значит?
— Это значит, что время перебираться в кафе и выпить абсента.
Через две недели Гоген сказал:
— Давай-ка сегодня вечером сходим в тот самый дом, о котором ты говорил. Может быть, я найду там симпатичную толстушку.
— Только, пожалуйста, не бери Рашель. Она моя.
Они прошли через лабиринт мощенных камнем проулков и оказались в доме терпимости. Услышав голос Винсента, Рашель вприпрыжку выбежала из зала и бросилась к нему на шею. Винсент познакомил Гогена с Луи.
— Господин Гоген, — сказал Луи, — вы ведь художник. Вы не выскажете свое мнение о двух новых картинах, которые я купил в прошлом году в Париже?
— С удовольствием. Где именно вы их купили?
— У Гупиля, на площади Оперы. Они вот здесь, в первой гостиной. Заходите, господин Гоген.
Рашель провела Винсента в комнатку налево, усадила его в кресло, стоявшее у одного из столиков, и забралась к нему на колени.
— Я хожу сюда уже полгода, и Луи ни разу не спросил моего мнения об этих картинах, — обиженно сказал Винсент.
— Он не считает тебя художником, Фу-Ру.
— Что ж, может быть, он и прав.
— Ты меня больше не любишь, — сказала Рашель, надувая губы.
— Почему ты так думаешь, Голубка?
— Ты не приходил ко мне уже несколько недель.
— Я был очень занят, Голубка, готовил дом к приезду своего друга.
— Значит, ты любишь меня, даже когда не приходишь ко мне?
— Даже когда не прихожу.
Она ущипнула Винсента за его маленькие, круглые уши и поцеловала их оба, одно за другим.
— Чтобы доказать свою любовь, Фу-Ру, отдай мне твои смешные маленькие уши. Ты ведь обещал!
— Если ты можешь оторвать их, они твои.
— О, Фу-Ру, если бы они были у тебя пришиты, как у моей куклы.
Из гостиной донесся шум, там кто-то завизжал — это был не то смех, не то крик боли. Винсент столкнул Рашель с колен и кинулся через зал в гостиную.
Гоген, скорчившись, сидел на полу и весь дрожал, по лицу его текли слезы. Луи, с лампой в руках, смотрел на него, совершенно ошарашенный. Винсент нагнулся и потряс Гогена за плечи.
— Поль, Поль, что с тобой?
Гоген пытался что-то сказать, но не мог.
— Винсент, — через минуту заговорил он, задыхаясь. — Винсент, наконец-то мы… отомщены… глянь… на стене… две картины… Луи купил их у Гупиля… для гостиной своего борделя. И только подумай, обе — работы Бугро!
Гоген вскочил и бросился к двери.
— Обожди минутку! — крикнул Винсент, устремляясь за ним. — Куда ты?
— На почту. Я должен сейчас же сообщить об этом по телеграфу в клуб «Батиньоль».
Лето было в разгаре, ужасающе знойное, ослепительное. В окрестностях Арля пылали неистовые краски. Зеленые и синие, желтые и красные, они были так резки и напряженны, что ломило в глазах. К чему бы ни прикасалось солнце, его лучи прожигали все насквозь. Долина Роны словно колыхалась в набегающих зыбких волнах зноя. Солнце безжалостно обрушивалось на двух художников, палило и истязало их, лишая человеческого облика и отнимая последние силы. Мистраль сек их тела, выматывая душу, рвал голову с плеч, так что, казалось, он вот-вот разнесет их на куски. И все же каждое утро с рассветом они выходили из дому и работали до тех пор, пока нестерпимая синева дня не сгущалась в нестерпимую синеву ночи. Между Винсентом и Гогеном назревала решительная схватка: один из них был подобен грозному вулкану, а другой лаве, клокочущей под земной корой. По ночам, когда они бывали слишком измучены, чтобы спать, и слишком взвинчены, чтобы сидеть спокойно, все свое внимание они сосредоточивали друг на друге. Денег у них оставалось мало. Развлечься было совершенно нечем. Они давали выход своим чувствам, постоянно задирая друг друга. Гоген не упускал случая взбесить Винсента, а когда Винсент доходил до белого каления, бросал ему в лицо: «Мой командир, да ты, я вижу, голова!»
— Не удивительно, Винсент, что ты не можешь писать. Посмотри, какой беспорядок у тебя в мастерской. Посмотри, какой хаос у тебя в ящике для красок. Господи боже, если бы твои голландские мозги не были так забиты этими Доде и Монтичелли, может быть, ты взялся бы за ум и навел хоть какой-нибудь порядок в своей жизни.
— Это тебя не касается, Гоген. Здесь моя мастерская. Наводи порядок у себя, если хочешь.
— Раз уж мы заговорили об этом, я тебе скажу, что в голове у тебя такая же каша, как и в твоем ящике. Ты восхищаешься последним пачкуном, рисующим почтовые марки, и тебе никак невдомек, что Дега…
— Дега! Разве он написал хоть одну вещь, которую можно было бы поставить рядом с картинами Милле?
— Милле! Этот сентиментальный болван, этот…
Слыша, как Гоген поносит Милле, Винсент доходил до исступления: Милле он считал своим учителем и духовным отцом. Он бросался на Гогена и бегал за ним из комнаты в комнату. Гоген отступал. Дом был невелик. Винсент кричал, брызгал слюной, размахивая кулаками перед внушительной физиономией Гогена. В глухой час душной южной ночи между ними разыгрывались жестокие ссоры.
Они оба работали как черти, высекая из своих сердец и из природы искру созидания. День за днем сражались они со своими огненно-яркими, полыхающими палитрами, и ночь за ночью — друг с другом. В те вечера, когда не вспыхивали злобные перебранки, их дружеские споры приобретали такой накал, что после них было невозможно заснуть. Пришли деньги от Тео. Они тут же потратили их