Книга Море, море - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнце и розы слепили глаза. Бен вернулся в переднюю, я видел его в тени, за головой Хартли. На мгновение ее лицо показалось мне маской боли, а потом — или перемена эта мне только почудилась — стало пустым, потеряло всякое выражение. И большие глаза без слез были пустые.
Бен сказал громко, перекрикивая Чаффи: — Ну что ж, всего хорошего.
Я попятился, потом повернулся и пошел к калитке. А выйдя за калитку, оглянулся. Они стояли в дверях и махали мне вслед. Я тоже помахал и стал спускаться под гору.
Я просидел в церкви больше двух часов, но она не пришла. Я расплатился с таксистом и пешком пошел домой.
Итак, у меня еще есть пять недель. Я еще не потерпел поражения. В конце концов, много ли Хартли могла мне сказать, когда Бен подслушивал из кухни? Что она вообще мне сказала, что сказал я? Уже и не вспомнить толком. Так или иначе, у нее есть мое письмо, а там все ясно сказано. Оно поможет ей собраться с мыслями.
Зачем им понадобилось приглашать меня в гости? Придумал это, несомненно, Бен. Возможно, я недооценивал его ум и хитрость. Он подстроил все так, чтобы Хартли могла спокойно, в его присутствии увидеться со мной в последний раз и чин по чину навсегда со мной проститься. Придумано неглупо и даже, пожалуй, гуманно. Но дела не меняет. Ясно как день, что Хартли не хочет ехать в Австралию, это затея Бена. Когда она возникла? Как только он узнал, что я здесь поселился, или еще до этого? Нет, Хартли не уедет. В последний момент она спрыгнет в спасательную шлюпку.
Я стал много пить по вечерам. Во всяком случае, прошло четыре дня, и я четыре вечера напивался — вином, конечно. Я просиживал в кухне с бутылкой и своими мыслями долго, долго, пока не погаснут поздние летние сумерки. Опять пришло время ждать, ждать и предаваться размышлениям. Ничего, конечно, не случилось — ни телефонного звонка, ни письма, ничего. Но я верил, что знак будет: Хартли или боги подадут мне его.
Погода держалась теплая. Море снова разукрасилось в пурпур, прочерченный изумрудами. Оно улыбалось мне, как в тот первый день. Редкие облака — большие, ленивые облака слоновой кости с золотом — повисали над водой, источая свет. Я смотрел на них и сам себе дивился — в своей одержимости я даже не способен был восхищаться чудесами, окружающими меня. Но и сознание этой слепоты не помогало мне видеть. Иногда я высматривал тюленей. Но их не было. Пойти купаться у меня не хватало духу, я, возможно, никогда больше не буду купаться в море.
Я старался не думать о Титусе. Как знать, не от этих ли усилий меня и потянуло к вину. Я упорно заглушал мысли о нем либо нарочно думал о нем, но в других планах, в других связях, включая его в другие, все еще актуальные проблемы. Я нетерпеливо и подло отстранял его и разрешал себе надеяться, что, если еще какое-то время не подпускать его близко, я смогу вернуться в равнодушный мир тех, кто не сломился под тяжестью утраты. У меня свои заботы, я должен выжить. Сейчас не время разрушать свою психику сознанием вины и мукой утраты. Так что собственно о нем, о том, что он умер, я не думал. Какой-то серый струящийся призрак пытался возникать в моем мозгу, но я жестоко, безжалостно прогонял его. Порой мне даже становилось страшно, словно он где-то здесь, стучится в мои мысли, требует внимания, обижается, что я отказываюсь о нем горевать. Я пробовал заполнить свой быстрый ум другими мыслями. Однако струящийся призрак не покидал меня.
Я думал о Джеймсе и Лиззи. Кто из них решил, что надо рассказать мне, и почему? Я догадывался, что у Лиззи, особенно после нелепой встречи с Тоби Элсмиром, сдали нервы, тем более что так много было поставлено на карту. Она дала своей любви ко мне воскреснуть и имела основания думать, что зверь устал бежать от охотника и вот-вот свалится с ног. Любила она нетерпеливо, жадно. Скоро, скоро я навсегда к ней вернусь, думала она и все же боялась осечки. И тревожное чувство вины в сочетании с природной честностью заставило ее пойти на риск и все рассказать. На длинной орбите своей любви ко мне она достигла точки наименьшего удаления. И хотела к наступлению великой минуты подвести черту, очиститься покаянием, избавиться от страха разоблачений. Она, возможно, и не знала, какой разрушительной силой обладает ее сговор с Джеймсом. Он-то знал. Но к тому времени вся эта дурацкая ситуация уже вышла из-под его контроля и пришлось ему разыграть джентльмена: отрицать, что это была ее затея (чему я склонен верить), и, когда дошло до дела, дать ей выговориться. Таковы последствия благоразумной лжи. Лиззи боялась рассказать о Джеймсе, как Хартли боялась рассказать обо мне; что ж, все женщины лгут, это у них в крови: Хартли, Лиззи, Розина, Рита, Жанна, Клемент… Сколько лгала мне Клемент — одному Богу известно. Я этого никогда не узнаю.
И еще я думал о далеком прошлом, пока сидел вот так в кухне в теплых летних сумерках и глушил себя вином, не зажигая ни лампы, ни свечи, и силуэт бутылки выделялся на бледном прямоугольнике открытой двери и неба, которое так и не потемнеет до полной черноты. И слышал, как не Лиззи, а тетя Эстелла поет «Розы Пикардии», и вспоминал, какое она излучала сияние, и всю боль и радость, которую она мне когда-то подарила. Боже мой, как неотвратимо молодые и прекрасные уходят, и нет их.
А еще я думал о Хартли на велосипеде, вспоминал ее чистое правдивое лицо, каким оно тогда было, такое похожее и такое непохожее на теперешнее, измученное и старое, которое страдало и грешило все те долгие годы, что я обретался где-то с Клемент, с Розиной, с Жанной, с Фрицци. «Зачем, о мой прелестный друг, меня ты гонишь с глаз долой, ведь я всегда тебя любил, всю жизнь хотел прожить с тобой…» С годами я придавал все больше значения моей вере в Хартли. А между тем всегда ли я поклонялся этой иконе? Молодые тоже безжалостны, хотят выжить во что бы то ни стало. Потеряв всякую надежду на ее возвращение, всякую надежду найти ее, я какое-то время жил своей обидой, тешил себя злобным: «Ушла — ну и пусть!» И теперь из глубоких гротов памяти всплыл один разговор о ней с Клемент. Да, Клемент я рассказал про Хартли. И Клемент тогда сказала: «А теперь, мой мальчик, убери ее в шкаф с игрушками». Боже мой, я услышал сильный, звучный голос Клемент так явственно, будто она произнесла эти слова сейчас, в темной кухне. Я на время и правда убрал Хартли подальше. И никогда больше не говорил о ней с Клемент. Это было бы признаком дурного тона, а дурного тона Клемент не прощала. Клемент, возможно, и забыла о ней, но я-то не забыл, и Хартли лежала в моем сердце как семя и снова проросла в своей первозданной чистоте.
Я только теперь понял, как много вложил в этот образ от себя, но все же не могу ощутить его как вымысел. Скорее, это особая правда, некий пробный камень, словно моя мысль овеществилась и в то же время стала правдой. А ложь — то чувство обиды, то злое «Ушла — ну и пусть!». Моя странная, почти сумасшедшая верность в конце концов сама себе явилась наградой. С течением лет я разгладил морщины на лбу Хартли, снял пелену с ее чудесных глаз, и мучительно двоящийся образ стал кротким источником света.
Но что же произошло теперь? Перед глазами вставала жуткая сцена чаепития в «Ниблетсе» — сандвичи с огурцом, и лепешки, и глазированный торт, и Бен с Хартли, такие чистенькие и благополучные. (Помахав мне на прощание, Бен вполне мог вернуться в гостиную и отрезать себе большой кусок торта!) Вся картина дышала неправдоподобным покоем, как картины ранних голландцев — счастливые супруги в хорошеньком домике и при них собачка. Они «уплотнились» в моей памяти, как искусство уплотняет модели, придает им больше гладкости и округлости, чем в жизни, делает более осязательными. Никогда еще я не видел их такими здоровыми, нормальными, солидными. Почему? Что породило этот их спокойный, довольный вид? Страшный ответ гласил: смерть Титуса. Я вспомнил, что говорила Хартли в тот вечер, когда прибежала ко мне и рассказала, как она несчастна, и вселила в меня надежду спасти ее, — тот вечер, который я назвал «доказательством». Она говорила, что сломлена, как будто внутри у нее все рассыпалось, потому что годами она была вынуждена держать сторону Бена против Титуса. И я еще подумал тогда, что она такое — страдалица, искупитель или просто полутруп? «Все было сломано, как будто стоять на ногах еще можешь, а внутри сломано, и кости и суставы, и ты уже не человек». Не исключено, что эти страшные годы и в самом деле разрушили ее любовь к Титусу. Слишком много она из-за него перестрадала. Я вспоминал ее слова: «Иногда мне казалось, что он нас ненавидит… иногда я чуть не желаю, чтобы он умер». Груз вины был так тяжек, что не мог не вылиться постепенно в глубокое чувство обиды. Титус, этот злосчастный младенец, которого она сама так искала и принесла в свой дом, загубил ее брак, загубил ее жизнь. Но теперь он сам оказался искупителем, он исчез и унес с собой ее вину. Укоров совести не стало. Бен почувствует тайное облегчение, и еще более тайно она примкнет к нему — тайно, инстинктивно, слепо разделит его облегчение. Теперь, когда убийство совершилось, обоим станет легче. Теперь чувство вины затихнет. Выходит, что смерть Титуса была предопределена, и выходит в конечном счете, что Бен действительно убил его.
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Море, море - Айрис Мердок», после закрытия браузера.