он в античном искусстве не признал бы даже за существующее. На античной фресковой картине лица были бы обращены друг к другу; ныне, на мозаиках Равенны и уже на рельефах раннехристианско-позднеримских саркофагов, все они поворачиваются на зрителя и не спускают с него одухотворенного взгляда. Потаенно проникновенное дальнодействие переходит от мира произведения искусства в сферу зрителя. Нечто от этой магии можно почувствовать еще по раннефлорентийским и раннерейнским картинам с золотым фоном.
Рассмотрим теперь западную живопись начиная с Леонардо, когда она пришла к полному сознанию собственного предназначения. Как постигает она единое бесконечное пространство, к которому принадлежат как произведение, так и зритель, являющиеся оба просто центрами тяжести пространственной динамики? Полное фаустовское жизнеощущение, страсть третьего измерения захватывает форму «картины», этой проработанной красками поверхности, и неслыханным образом ее преобразует. Картина не остается сама по себе, она не обращается к зрителю; она просто захватывает его в свою сферу. Ограниченный рамками картины фрагмент – эта раешная картинка, верный спутник сценической декорации, – представляет собой само пространство. Передний и задний план утрачивают свою вещественно-близкую тенденцию и, вместо того чтобы ограничивать, раскрываются. Дальние горизонты углубляют картину до бесконечности; цветная разработка близи разрушает идеальную перегородку поверхности картины и так расширяет пространство картины, что зритель задерживается в нем. Место, с которого картина воздействует наиболее благоприятным образом, определяется не им; место и удаление указывает ему сама картина. Пересечения с рамой, становящиеся после 1500 г. все более частыми и смелыми, лишают ценности также и боковую границу. Греческий зритель фрески Полигнота стоял перед картиной. Мы «погружаемся» в картину, т. е. нас втягивает в нее той мощью, с которой было трактовано пространство. Тем самым достигается единство мирового пространства. И вот теперь в этой бесконечности, развивающейся через картину во все стороны, безраздельно царствует западная перспектива[292], а от нее лежит прямой путь к пониманию нашей астрономической картины Вселенной с ее страстным пронизыванием бесконечных пространственных далей.
Аполлонический человек никогда не желал замечать обширных просторов Вселенной; все его философские системы хранят на этот счет молчание. Ему известна лишь проблема осязаемо реальных вещей, а тому, что «между вещами», невозможно приписать ничего сколько-нибудь положительного и значительного. Он принимает земной шар, на котором стоит и который даже у Гиппарха окружен прочным шаром неба, просто за весь мир как он есть, и в высшей степени престранное впечатление на всякого желающего усмотреть здесь еще и глубиннейшие и потаеннейшие основания производят постоянно повторяющиеся попытки так теоретически подчинить этот небесный купол Земле, чтобы никоим образом не посягнуть на ее символическое первенство[293].
Сравним с этим то потрясающее впечатление, с которым пронизало душу Запада открытие Коперника, этого «современника» Пифагора, и глубокое благоговение, с которым Кеплер открыл законы обращения планет, представлявшиеся ему непосредственным Откровением Бога; как известно, он не осмелился сомневаться в их круговой форме, потому что всякая иная казалась ему символом слишком незначительного достоинства. Древненордическое жизнеощущение, стремление викингов к безграничному вступили здесь в свои права. Это придает глубокий смысл подлинно фаустовскому изобретению телескопа. Проникая в пространства, остающиеся закрытыми для простого глаза, в котором воля к власти над космическим пространством наталкивается на границу, телескоп расширяет ту Вселенную, которой мы «обладаем». Истинно религиозное чувство, охватывающее современного человека, которому в первый раз удалось бросить этот взгляд в звездные пространства, ощущение власти, – то же самое, которое желали бы пробудить величайшие трагедии Шекспира, – представилось бы Софоклу наиболее кощунственным из святотатств.
Потому-то и следует знать, что отрицание «небосвода» – это волевое решение, а вовсе не чувственный опыт. Все современные представления о сущности наполненного звездами пространства или, говоря осторожнее, протяжения, обозначенного световыми знаками, основываются вовсе не на несомненном знании, которым наделяет нас зрение посредством телескопа, ибо в телескоп мы видим лишь маленькие светлые диски различной величины. Фотографическая пластинка предоставляет нам весьма отличную от этого картину, не более отчетливую, но иную, и чтобы получить потребную нам завершенную картину мира, ту и другую картину следует еще совместно истолковать, прибегая к помощи многих чрезвычайно смелых гипотез, т. е. таких созданных нами же самими образных элементов, как отстояние, величина и движение. Стиль этой картины соответствует стилю нашей души. На самом деле мы не знаем, насколько различаются светимости звезд и не меняются ли они в различных направлениях; мы не знаем, не изменяет ли свет свои свойства на колоссальных пространствах – не ослабевает ли он, не гаснет ли. Мы не знаем, остаются ли в силе наши земные представления о сущности света со всеми выведенными из них теориями и законами также и вдали от Земли. Все, что мы «видим», – это исключительно световые знаки; то, что мы «понимаем», – это символы нас самих.
Пафос коперниканского миросознания, которое принадлежит исключительно нашей культуре и (здесь я отваживаюсь на утверждение, которое ныне все еще представится парадоксом) обратилось бы и еще обратится насильственным забвением совершенного открытия, стоит лишь ему представиться угрожающим душе будущей культуры[294], пафос этот покоится на уверенности в том, что отныне космос распрощался с телесно-статичным началом, с символическим преобладанием скульптурного земного тела. Прежде небо, также мыслившееся или по крайней мере воспринимавшееся как материальная величина, пребывало в полярном равновесии с Землей. Теперь во Вселенной господствует пространство; «мир» означает пространство, и звезды представляют собой нечто едва ли большее, чем математические точки, крохотные шарики в том необъятном, чья материальность больше не затрагивает мироощущение. Демокрит, который во имя аполлонической культуры желал и должен был создать здесь телесную границу, измыслил слой крючковидных атомов, который заключает в себе космос, словно в оболочке. Напротив того, наш вечно ненасытный голод отыскивает все новые мировые дали. В столетия барокко система Коперника неизмеримо расширилась, вначале это сделал Джордано Бруно, которому виделись тысячи таких систем, парящих в бескрайности. Сегодня мы «знаем», что совокупность всех солнечных систем (примерно 35 миллионов) образуют замкнутую звездную систему; доказана и конечность[295] этой системы, имеющей форму эллипсоида вращения, экватор которого приблизительно совпадает с Млечным Путем. Рои солнечных систем, подобно стаям перелетных птиц, пересекают это пространство, имея одно направление и одинаковую скорость. Одну такую стаю, апекс которой находится в созвездии Геркулеса, образует наше Солнце вместе с яркими звездами Капеллой, Вегой, Альтаиром и Бетельгейзе. Считается, что ось колоссальной системы, от центра которой наше Солнце находится в настоящее время не очень далеко, в 470 миллионов раз больше, чем расстояние от Солнца до Земли. Ночное звездное небо дает нам одновременно впечатления, разделенные меж собой 3700 годами: именно столько времени требуется свету, чтобы преодолеть путь от внешней