– Нет.
Подошвы шаркали по полу, каблуки ударяли по ножкам стульев, по низу шкафов.
– Как это нет?
– Брось кочевряжиться.
У нее вырвались приглушенные, пугливые вскрики и стоны, изо всех сил она старалась удержаться на ногах и сохранить на лице улыбку. Казалось, все, кроме меня, стараются улыбаться. Перед глазами мелькали, замирали на миг, вновь исчезали – застежки, бедра, тоненькое, в обтяжку бельишко, мужская крадущаяся лапа, поросшая вьющимися черными волосами, торопливо дергает молнию на брюках. Потом задирает ее розовый подол.
– Хватит, пустите меня. Кроме шуток. Пожалуйста.
– Угу.
– Я кончаю, Вирджиния.
– Ты должна.
– Сама ж говорила, ты не прочь.
– Дашь, тогда отпустим.
– Нет. Не хочу. Хватит, пожалуйста.
– Нет.
– Нет.
– Нет. Дашь, тогда отпустим. Должна дать одному из нас.
– Должна дать одному из нас.
– Чего вам надо?
– Сама знаешь.
– Уж как-нибудь.
– Хоть с одним.
– С кем?
– Выбери.
– Только с одним?
– Тогда со мной. Ты говорила, ты со всеми нами можешь управиться, Джинни. Докажи. Почему бы нет?
– Врете вы.
– Вот увидишь.
– Чего ж тут хорошего?
– Будь человеком.
– Не отставай от века.
– Не скупись, пока жива.
– Мораль сей жизни такова.
– Хватит. Пустите.
– А ведь тут и заработать можно, соображаешь?
– Не забывайте, только с одним, – нерешительно соглашается она. Ноздри и побелевшие губы вздрагивают, она смотрит недоверчиво, сердито.
– Только с одним.
– Кроме шуток. Не то закричу. В полицию заявлю.
– Еще чего. На что тебе это надо.
– Выбирай.
Она выбрала меня.
– С ним.
Она посмотрела на меня жалобно, она молила о помощи. У меня буквально подгибались коленки.
– С ним?
– Помоги, – сказала она.
Меня подтолкнули к ней.
– Отпустите ее! – крикнул я.
– Она тебя хочет.
– А мы поглядим.
– Выходите, – торговалась она. – Не при вас.
– Нет уж. Мы хотим убедиться своими глазами.
– Это бесплатное представление.
– Мы покажем ему что к чему.
– А вы запретесь и не впустите нас.
Они все щупали ее жадными лапищами, хватали то, что им не принадлежало.
– Отпустите ее! – угрожающе заорал я, но голос мой зазвенел, должно быть, в нем прорвалась безысходная трусость и покорность. – Кроме шуток.
(Ведь я ее спаситель.)
В мальчишеской ярости я сжимал кулаки (в мальчишеском смятении пугливо трепетало сердце). Им ничего не стоило меня избить, любому из них (схватить за руку и вывернуть ее, вывихнуть). Я обмирал от недобрых предчувствий. Они глядели на меня удивленно, презрительно. Она выскользнула у них из рук. Я толком и не заметил, как она исчезла. Услыхав, что дверь захлопнулась, я разжал кулаки и стал ждать. Не хотел я драться. Не хотел, чтоб они меня избили. Вряд ли я стал бы защищаться. (Предпочел бы поддаться. Я тогда был как мой мальчик в той группе на берегу; кажется, мне никогда ни с кем не хотелось воевать – только с женой, с дочерью, с моим мальчиком и еще с Дереком и с его няньками.) Я ждал, станут ли они меня бить.
– Слабак ты, – обругали они меня (и мне полегчало: бить явно не собирались. Я получал свободу). – Она ж могла быть наша.
– Возьмем ее в работу без него.
Тут я огорчился. Недолго же мне дали чувствовать себя ее спасителем. Когда я вернулся наверх, она сидела за своим столом, болтала с ними обоими о том, что произошло, снова очертя голову кокетничала, особенно с тем здоровенным, жилистым нахалом, который ей не нравился (закрепляла петлю на порванном чулке бесцветным лаком для ногтей и при этом выпячивала перед ним грудь, как обычно передо мной, задорно вскидывала голову и зазывно улыбалась ярко накрашенными губами. Он был крепкий смуглый итальянец, как Форджоне, и опять, как внизу, в хранилище, я почувствовал – он попросту спихнул меня с дороги. В эти минуты я ее ненавидел. Был оскорблен до глубины души. Уверен был, что, хоть я и сейчас нравлюсь ей больше, она теперь переспала бы с ним куда охотнее, чем со мной, лишь бы у него хватило ума немного выждать), и в меня острыми когтями впилась ревность. (Что толку нравиться, если ее тянет переспать с тем, кто ей не нравится?)
– Ты ревновал, – сказала она. – Верно?
Должно быть, я уставился на нее круглыми глазами, и на лице у меня отразилась вся боль моего разбитого сердца. Никогда я не умел совладать с ревностью. (Вот бы кто-нибудь меня научил.) От ревности я теряюсь, не нахожу нужных слов. Шутки не идут мне на ум. Глаза на мокром месте, и я готов разреветься. (Мэри Дженкс не раз говорила, что я таращу на нее глаза как дурак. Наверно, и правда я на нее таращился, особенно после того, как узнал, зачем они с Томом ходят в хранилище. Мне тоже хотелось утонуть в ее объятиях. Не любил я оставаться в стороне. Я еще и теперь пялю глаза на хорошеньких девчонок, а если они отвечают мне тем же, мигом отворачиваюсь. Нынче я таких вот властных, нахальных двадцативосьмилетних бабенок вроде Мэри Дженкс небрежно треплю по щеке и прохожу мимо, разыгрывая равнодушие. Нынче особы двадцати восьми лет не пытаются мною помыкать. Вот только няньки Дерека помыкают.) Другие мужчины от ревности пылают неистовым гневом, достойным лиры Гомера. Я же проливаю слезы.
К Лену Льюису я никогда ее не ревновал. (Чувствовал, что ему надо бы ревновать ко мне.)
– Он хочет уйти от жены, – по секрету говорила она мне. – Прежде он думал, я слишком молода. Теперь-то я уж ему показала, что я достаточно взрослая. Мне он нравится, он такой робкий. Мне нравятся мужчины постарше. И помоложе тоже. А вот которые ни то ни се, с теми хлопот не оберешься. Футболисты мне теперь не нравятся. А может, нравятся. Теперь бы уже не они меня, а я их кой-чему научила.
– Научи меня.
– Сними номер.
– У меня нет денег.
– Я войду в долю.
– А куда вы ходите?
Они ходили раз, а иногда и два раза в неделю поужинать где-нибудь в полупустом ресторане, а потом сидели у него в машине, болтали и нежничали. Он жил далеко, в Куинсе, и особенно долго засиживаться не мог. Пить он прежде не пил. И она обучала его тому самому искусству.
– Он получает удовольствие. Я помогаю ему почувствовать себя молодым.