Я промолчал, расплатился за сигареты, поблагодарил и вышел. Сигарщик покачал головой, и я был уверен, что он снова покрутит пальцем у виска и пустит слух о том, что я сошел с ума и собираюсь укуриться до смерти.
Время шло, одни сутки растворялись в других, теряя очертания. Грязная посуда и мусор скапливались на кухне мерзкими, плесневеющими, вонючими кучами. Нечитанные и нетронутые газеты кипами лежали в холле, а мои волосы под английским кепи наконец-то достигли пристойной длины.
Я приступил к работе с рвением и педантизмом, свойственными мономану, которого обманули, избили, а затем обрили наголо. Я запер и забаррикадировал входную дверь, задернул шторы в квартире, и без того сумрачной, отключил телефон и укрылся в библиотеке на Хурнсгатан, в центре Стокгольма, в середине мая семьдесят девятого года — года парламентских выборов и Всемирного года ребенка.
Очистить письменный стол не составило труда. Все, что было связано с моей столь же наивной, сколь современной версией «Красной комнаты», сгорело в камине, книги и прочий хлам я сложил на пол, оставив лишь собственные фетиши: лисью голову, найденную в лесу, панцирь краба, подаренный рыбаками на Лофотенских островах, несколько булыжников и пепельницу в виде разинувшего рот сатира: в этот рот я и стряхивал пепел. Эти фетиши были нужны мне, чтобы не утратить себя полностью.
Я приступил к работе и за двадцать последовавших за этим дней сделал лишь несколько небольших перерывов на еду и отдых. За это время я выкурил почти все пять блоков «Кэмел» без фильтра, и хуже мне от этого не стало.
Я рассказал все, что знал и мог узнать о Генри и Лео Морганах, я чувствовал себя обязанным сделать это. Можно сказать, что я отношусь к поколению с ущербным чувством долга: понятие это столь абстрактно, что осознать его смысл возможно, лишь поместив в сферу личного. Надо, по меньшей мере, выполнять долг перед самим собой. Но в данном случае я чувствовал, что мой долг — рассказать правду о Генри и Лео Морганах, и, возможно, это была своего рода терапия, способ выживания, возможность справиться с тоской ожидания, неизменной спутницей наших времен.
Мне было известно лишь то, что я рассказал, а может быть, и меньше: время от времени мне приходилось надставлять и добавлять, заполняя пробелы. В результате на столе в библиотеке оказалось более шестисот страниц. Никто мне не мешал, мир для меня исчез, слова лились нескончаемым потоком, и вскоре братьям был воздвигнут памятник, которого они заслуживали. Теперь с ними могло произойти что угодно — они были неприкосновенны.
Каждый день я был готов прочитать о Лео и Генри Морганах в газете. Что-нибудь вроде сообщения о телах мужчин в возрасте тридцати и тридцати пяти лет, найденных в канаве где-то в глубинке, или о неопознанных останках двух персон мужского пола, обнаруженных подо льдом в какой-нибудь проклятой шведской речушке. Сигарщик, который читал все еженедельные журналы от корки до корки, мог ворваться ко мне, показывая разворот: Генри-идиот чистосердечно рассказывает о своих приключениях в низах общества, находясь на острове в Карибском море, где он всегда мечтал оказаться и куда, наконец, отправился, каким-то загадочным способом раздобыв баснословную сумму.
Но, возможно, я рассказал все это в расчете на другое: что братья попали в настоящий переплет и Генри пришлось использовать старый автомат. Возможно, он сделал то, что так давно хотел сделать, с безграничным Злом, которое держало в плену Лео. Может быть, моему повествованию предстояло стать оправдательной речью о преступлении, которое уже совершено, может быть совершено или даже должно быть совершено. Я не был уверен, но допускал, что могу оказаться в суде, дабы представить свои шестьсот страниц в качестве plaidoyer d’un fou et son frère,[78]речи в защиту Генри и Лео Морганов, у которых вполне могли возникнуть проблемы с законом.
Так обстояли дела в тот день, когда я уже потерял счет времени и ориентировался в нем лишь благодаря кипе газет, скопившихся на столе. Очередной выпуск сообщил мне, что до праздника летнего солнцестояния осталось всего несколько дней, а в Швеции настали самые жаркие летние дни. Но меня все это не касалось.
Внезапно раздался звонок в дверь, дьявольский сигнал нарушил компактную тишину, царившую в квартире больше месяца. Я вздрогнул, по моей спине побежали мурашки.
Входная дверь была забаррикадирована массивным шкафом красного дерева — я и сам не мог понять, как у меня хватило сил его передвинуть. Дрожащим и хриплым после долгого молчания голосом я спросил, кто там, за дверью.
— Прачечная… Прачечная «Эгон»… — услышал я из-за двери.
Напрягшись изо всех сил и даже больше, я отодвинул шкаф от входа ровно настолько, чтобы открыть дверь. Посыльный вздрогнул, увидев в проеме голову в кепке, и посмотрел на меня с таким подозрением, будто не видел раньше. Без лишних слов я взял ящик, поставил его в прихожей и расплатился. Чуть поколебавшись, я взял ручку посыльного, чтобы расписаться в квитанции: я не знал, каким именем подписываться. В конце концов, вспомнив свое собственное, я нацарапал его и попрощался с посыльным.
Как только дверь закрылась, я подошел к большому позолоченному зеркалу, чтобы увидеть себя в полный рост. Я дико зарос — никогда еще не было у меня такой бороды. Может быть, удар пошатнул гормональный баланс, а может быть, я становился мужественнее, взрослее.
Волосы отросли достаточно для того, чтобы я смог вновь забросить английское кепи на полку. Заросшее лицо страшно исхудало, а веки нелепо дергались от спазмов, своего рода тика. Подергивания не прекращались ни на минуту и были едва заметны, однако лицо они искажали, и это очень злило меня. Видимо, такую цену пришлось заплатить за приключение, с таким ущербом надо смириться. Возможно, едва заметные спазмы лишь делали лицо чуть более интересным, опытным и искушенным. Женщинам такое нравится.
Оценив свое физическое состояние у зеркала, я отправился в ванную, сбросил вонючий комбинезон и встал под душ. Тщательно и с любовью побрившись, я почувствовал себя освобожденным, просвещенным и просветленным.
Затем я надел чистую красивую одежду из гардероба. В ящике с бельем нашлась рубашка в тонкую полоску с инициалами «В. С.», вышитыми на воротничке под этикеткой. Она идеально подошла мне. Как ни странно, вдобавок ко всему моя шея стала мощнее. Никогда еще мне не был впору такой размер воротничка. Галстука в тон этой рубашке у меня не нашлось, и я отправился в комнату Генри, открыл гардероб и нашел тонкую бордовую вещицу: она отлично легла на грудь, сердце в которой билось чуть тяжелее, чем прежде.
Я думал, что на мою долю выпало молчаливое ожидание. Интересы мои вновь сосредоточились на зеркале с позолоченными херувимами: я мог часами рассматривать собственное отражение, пытаясь разобраться в случившемся. Волосы, как прежде, ниспадали волной, щеки ввалились, но не настолько, чтобы это казалось уродством, кожа покрылась нездоровой бледностью, веки дергались.