ко всем лезет.
Я протянул руку. Она ушла в шерсть, и я начал с опаской чесать зверя за правым ухом, чувствуя, что у меня душа уходит в пятки. Но в умных глазах тигра я прочел: «Не бойся, не трону, ничего. Да и не стоит! Ведь я одним ударом лапы всех вас изничтожил бы в минуту».
Я продолжал чесать его за ухом. Никто больше не обращал на нас внимания. Голубков что-то с увлечением рассказывал, Хлудов смеялся.
Я тихо сказал отцу:
– Я боюсь отнять руку!
Хлудов взглянул на меня.
– Надоел он тебе? Брось, мальчик. Дай ему раз по морде, он и уйдет.
– Я не могу, – сказал я. – Невозможно.
– Асан! – крикнул Хлудов.
Человек восточного типа, служивший у стола, появился в дверях. Что-то не по-русски сказал ему Хлудов. Тигр сразу оживился. Глаза его сверкнули диким гневом. Он отошел от меня, уши его опустились назад, голова вытянулась, нижняя челюсть сдвинулась вперед. И внутри зверя загрохотал жуткий звук, точно во всем его огромном теле шары перекатывались. Я испугался. Этот рыкающий звук был ужасен, ноги у меня сразу обмякли…
– Не надо кормить, он боится, – сказал про меня отец.
Но Асан уже нес на большой деревянной доске с ручкой мясо и, поставив доску на стол перед хозяином, отошел. Тигр продолжал рычать. Тогда Хлудов сильно ударил его одной рукой по морде, а другой – подбросил кусок мяса в воздух.
Тигр прыгнул с невероятной быстротой и схватил мясо на лету. Кусок исчез в пасти рычащего чудовища. Хлудов и во второй раз повторил то же, и зверь прыгнул опять, а то мясо, что осталось, он сожрал прямо с доски. Асан унес ее пустой. Тигр проводил его до двери, опять вернулся с самым добродушным видом и прошел мимо нас в сад. За ним скрылся и пудель.
Я встал потихоньку, чтобы посмотреть через стекла на эту московскую Африку у Красных ворот. То, что я увидел, поразило меня еще больше кормления мясом… На песке, около низенькой, длинной кирпичной печки лежал растянувшись тигр, а пудель, подойдя к нему, три раза повернулся на лапках и лег у него на животе.
Видно, хорошо ему было, тепло.
* * *
Двадцати одного года в большой пустой мастерской я писал декорации к опере «Аленький цветочек» композитора Гартмана. Как раз напротив мастерской находился зоологический сад. Я пошел на зверей посмотреть.
Стояла зима. Публики в саду было совсем мало. В помещении диких зверей половина пустых клеток, но в конце одна, самая большая, была огорожена, чтобы не подходила публика. В ней ходил из угла в угол огромный, худой, костлявый тигр. Голова его была опущена. Поворачиваясь, он качал ею маятно. Когда я подошел, зверь, не посмотрев даже в мою сторону, глухо зарычал, болезненно и тяжко. Больной был тигр, больной.
Сторож заметил:
– Вот зверина! Ну и зол! Кормить нельзя, достать тебя хочет, клетку ломает. А говорят, ручной был. Вот ведь скоро издохнет. Шкуру уж купили. Хорош ковер выйдет в гостиную.
Первая любовь
Москва. Давно то было. В воздухе пахло весной. Солнце. Блестели купола старой церкви Харитония в Огородниках. Рядом с церковью были небольшие деревянные дома, с двориками, крылечками, у которых густо насажена сирень. Двор кой-где мощен булыжником, гнилой забор соседнего сада. Бузина выпустила маленькие, как бисер, листочки. Весна. Синее небо. Летят белые облака.
У крыльца дома, где я жил, – большая бочка, полная капельной воды. Я и Тата, девочка из соседнего дома лет десяти, смотрим в бочку. Замечательно. Видно небо, как бегут облака. Я вижу себя и Тату. Когда пальцем взволнуешь воду, все делается смешно, так забавно прыгают глаза, нос, наши лица!
У Таты на голове маленькая шапочка пирожком и белый воротничок на жакетке. У Таты матовое лицо, темные, как слива, глаза, длинные ресницы. И когда она смотрит на меня, то часто мигает.
Тата так нравится мне, что выразить нельзя.
Мне одиннадцать лет. У Таты сестра Аня, старше нее. Тата меня зовет Костю, а я ее – Тата.
Тата такая хорошенькая. Я близко смотрю на нее, потом опять в бочку и говорю ей:
– Тата, можно вас поцеловать?..
Тата смотрит на меня, часто мигает и говорит:
– Не знаю, я спрошу маму…
Я подумал: «Ну вот, мама, наверное, скажет, что нельзя».
* * *
Через лазейку в заборе мы попадали в соседний двор, где был сад и где жила Тата. Очень хорошо в доме у Таты, так чисто! Какие-то пузатые комоды, столики, горка с фарфоровыми куколками, занавески на окнах, и всюду салфеточки вязаные, часы высокие, и тихо ходит большой маятник.
С Татой мы читали книги, стихи, смотрели альбом с портретами.
Мать Таты была высокая, серьезная и добрая женщина. Увидев меня, она всегда старалась угостить: то рахат-лукум, то чернослив, то орехи. У Таты не было отца – он умер, – но она показывала мне его портрет в военном мундире. Это был человек с выпуклыми глазами и с баками. Тата говорила, что папа был такой хороший-хороший…
* * *
Я был один во дворе, где больше еще распустилась бузина и сирень была зеленая. Весело грохотали по мостовым извозчики, и блестела церковь Харитония в Огородниках.
Вдруг я вижу – Тата подъехала на извозчике со своей матерью к воротам, нарядная, в шляпе с лентами и картонками в руках. Она кивала мне.
После обеда Тата пришла ко мне и спросила мою мать:
– Дома Костю?
– Он там, – сказала мать.
У нас в квартире было хуже, чем у Таты, бедней. Не такая мебель, не было этих салфеток и горок с фарфоровыми куколками за стеклами.
Я обрадовался Тате. Она взяла меня за руку, подвела к окну, где видны были зеленые листья сирени и солнце острыми лучами светило на нее, и вкрадчиво и серьезно сказала мне:
– Костю, мама, когда я спросила, можно ли тебя поцеловать, сказала: «Нельзя! Ты будешь его целовать тогда, когда у него вырастут усы. А если ты будешь его целовать сейчас, то на носу сделаются пупыри, такие гадкие. Нос сделается большой, и выпадут ресницы».
«Это ужасно», – подумал я.
Я был очень взволнован и, когда ушла Тата, поискал зеркальце – не нашел. Подошел к большому зеркалу и долго смотрел на себя. Усов – никаких. Чуть-чуть какой-то пушок есть, но он в другом месте – на щеках. Нет усов. Невозможно…
«Все это верно, – подумал я. – Но как же, на Пасхе-то, когда красное