она не покидала Минск, опасаясь, что в Одессе ее арестуют по приказу Плеве.
«Плеве вынужден был своих же агентов (в том числе главного — еврейку из Минска) арестовать и выслать с юга»[836], — написал в своих мемуарах граф Витте.
В отношении «еврейки из Минска» Витте ошибся: Маня осталась на свободе, арестовали Шаевича. При обыске у него нашли записку от Зубатова, где о Плеве было сказано «этот старый осел».
Из тюрьмы Шаевич переслал Зубатову письмо:
«Дорогой Сергей Васильевич! Сегодня выезжаю этапом в Ярославль и Москву, а оттуда — „куда Макар…“ и проч. Хотел бы проститься с Вами, и, если Вам удалось бы добиться свидания, я был бы очень рад видеть Вас, быть может, в последний раз…»[837].
Вначале Шаевича отправили в Вологду, а потом сослали на пять лет в Колымский край. По дороге в ссылку он заболел, и его оставили до весны в Красноярской пересыльной тюрьме, где, верный теории Зубатова, он вел среди заключенных монархическую агитацию и даже обратился с прошением о помиловании к царю, доказывая свою невиновность и верноподданнические чувства. Из Красноярской тюрьмы Шаевич тоже послал Зубатову письмо:
«(…) Я уже полтора месяца не имел ни малейшего известия о том, что делается во внешнем мире (…) Последнее письмо от М. В. (…) было далеко не успокоительного свойства. Судя по нему, я предположил, что ей и Вам грозит опасность очутиться в моем положении (…) ради Бога, черкните мне хоть несколько слов, что с Вами и с М. В. Грозило и грозит ли Вам теперь что-нибудь»[838].
А Зубатов уже был смещен с должности и уволен со службы. По официальной версии, причиной тому были перехваченные письма Зубатова к Шаевичу, который в Одессе довел дело до всеобщей стачки. А по слухам, провокатор и секретный сотрудник охранки Михаил Гуревич донес Плеве, что Зубатов затеял против него интригу. Об этой интриге Зубатов позднее рассказал сам.
Летом 1903 года у него дома и в его кабинете был проведен обыск и изъяты многие документы, включая переписку с Маней и Шаевичем. Зубатову было приказано явиться домой к Плеве.
Плеве не предложил Зубатову сесть и потребовал рассказать о ЕНРП.
— Ваше превосходительство с самого начала знало о моей работе и о достигнутых результатах, — сказал Зубатов, — особенно с Еврейской независимой рабочей партией, которая, под руководством моего агента…
— Речь идет о жидовке Вильбушевич, — перебил его Плеве. — Той самой, которая в Одессе сделала своим заместителем жида Шаевича, взбаламутившего всех рабочих. О ней я знаю. Но как вы посмели устроить эту забастовку?
— Ваше превосходительство…
— Молчать! Вы поощряли своих жидов бастовать, чтобы показать, как вы сильны с вашими дурацкими легальными рабочими союзами. Вы посягнули на основы государственной власти! Вы пошли против Государя императора!
Плеве пошарил на столе, надел очки и раздельно прочитал приказ по Министерству внутренних дел об увольнении со службы и об отставке надворного советника, генерала жандармерии Зубатова с запрещением проживать в Петербурге и в Москве.
— Куда же мне теперь? — растерялся Зубатов и почувствовал слабость в ногах.
— Во Владимир. Там и будете проживать.
Во Владимире Зубатов прожил пять лет. Оттуда он написал издателю заграничного журнала «Былое» Бурцеву[839]: «Кроме близких родных, никто ко мне не наезжает. При всем том я почтительно отклонил лестные для себя приглашения возвратиться к делам (…) Причины этому были две. Во-первых, у меня сын — студент; возвращение мое к делам вызвало бы крик, а при партийных нравах (…) с местью до 7-го колена это могло бы закончиться для него печально. Во-вторых (…) если бы я вернулся к делам, мне пришлось бы опять сосредоточиться на репрессии, а это еще менее прежнего могло удовлетворить меня, ибо не в ней, по-моему, лежит суть дела (…) Вышвырнув меня, Плеве оказал мне неоценимую услугу. Гордость и совесть никогда бы не позволили мне кинуть дело в тяжелую для него минуту. Я либо продолжал бы терзаться, либо попал под браунинг»[840].
Это письмо Зубатова прошло цензуру и не на шутку встревожило Департамент полиции. Там перепугались, что Зубатов сообщит Бурцеву секретную информацию.
Во Владимир послали специального чиновника для допроса Зубатова. Его это так напугало, что он прекратил переписку с Бурцевым. Зубатов испугался не зря: близкий к властям Мануйлов написал ему: «О ваших отношениях с „убийцами“ вроде Бурцева здесь уже давно говорят…»[841] Мануйлов был одним из тех влиятельных знакомых Зубатова, которые добились для него высочайшего соизволения вернуться в Москву. И он туда вернулся.
Отбушевала позорная русско-японская война, отгремела предсказанная Зубатовым революция 1905 года, монархия переживала глубочайший кризис, и он был готов, по его словам, «сгинуть вместе с ней, но только не на людях».
Наступил год 1917-й. Крики разносчиков газет: «Царь отрекся!» — застали пятидесятитрехлетнего Сергея Васильевича Зубатова за обедом.
Он аккуратно вытер салфеткой рот, кивнул прислуге, чтобы сменила тарелки, но, не дожидаясь десерта, извинился перед женой и удалился в кабинет. Там он сжег в камине некоторые документы и письма, достал из потайного ящичка старый пистолет, зарядил его, сел в кресло и, глядя на портрет Государя императора, выстрелил себе в висок.
18
Хаим Житловский сказал Герцлю, что месяцы жизни Плеве сочтены, еще в 1903 году. Зубатов предрекал убийство Плеве в разговоре с графом Витте еще раньше, за месяц до Житловского. Витте писал, что «…меры, принимаемые Плеве, приведут к тому, что он будет убит»[842]. Но в 1903 году Манин план подкопа провалился.
А когда наступил 1904 год, Центральный комитет партии эсеров вынес Плеве смертный приговор.
На заседании Центрального комитета Боевую организацию представляли два человека, известных только под псевдонимами: «Иван Николаевич» (Азеф) и «Павел Иванович» (Савинков[843]). Трудно вообразить двух столь разных людей. Савинков был «небольшого роста; двигался незаметно и бесшумно; серо-зеленые глаза, совершенно бледное лицо; говорил тихим, низким, даже монотонным голосом; беспрерывно курил. Держался просто и с достоинством; выступал уверенно, несколько церемонно, с холодным в меру самообладанием; от всего его существа веяло незаурядной личностью и внутренней силой. Черты лица были приятными, но, хотя ему было только под сорок, морщины, особенно вокруг глаз, придавали коже сходство с пергаментом. Непроницаемые глаза смотрели очень пристально, и отсутствующий взгляд, казалось, отмечен печатью рока. Всю жизнь Борис Савинков провел в конспирации. Ни религии, ни морали, ни дома, ни страны, ни жены, ни детей, ни родни, ни друзей — только бесстрашный охотник и дичь. Непримиримый,