class="p1">— Не, я там поел, — ответил муж, имея ввиду квартиру матери.
Затем молча зашёл на пять минут в ванную и пошёл в спальню. Закрыл за собой дверь.
Женщина, печально посмотрев ему вслед, вздохнула. «Да, какая уж тут сказка».
ОН ШЁЛ
Он шёл. Шёл так, словно был в этом мире один. Засунув руки в карманы, медленным, размеренным шагом, не оборачиваясь. Шёл, считая шаги. Шёл не потому, что хотел, а потому, что нельзя было остановиться. Куртка свободно свисала с плеч и не стесняла движения. Так он шёл давно, очень давно. Собственно говоря, шли все, но кто вдвоём, кто шёл группами по несколько человек, а он шёл один. Не потому, что ему так хотелось. Просто так сложились обстоятельства. Он шёл почти не чувствуя усталости, разве что в последнее время стал слегка замечать её и это немного раздражало. Но больше всего он чувствовал жажду, как путник, идущий неделю под палящим солнцем. Во рту всё давно пересохло, пересохло до боли. Временами он облизывал губы, пытался сглотнуть слюну, но ничего не помогало. Это была не жажда воды, а жажда общения.
Раньше он мог не считать шаги, не замечать пройденного пути может потому, что ещё нечего было замечать, но, скорее всего, потому что он мог общаться. Он не просто общался, а купался в общении, как купаются в быстрой звенящей реке, или как купаются на закате в тихом, таинственном озере, когда солнце огромным огненным шаром висит над самым горизонтом. Он купался до одурения, и выходил свежим, счастливым и бодрым. Сейчас же он только изредка вспоминал об этом — порой с радостью, что это было, порой с горечью, что теперь этого нет.
Нельзя сказать, что общения не было вообще. Но это было не то общение. Оно было либо урывками, либо не о том. Это была скорее необходимость, чем общение. Его можно было бы сравнить с глотком кипячёной воды. С мытьём в ванне, где, делая вид, что моешься, скорее больше делаешь вид, что не замечаешь, что бултыхаешься в собственной грязи. Такое общение, конечно, немного помогало, но чаще всего больше разжигало жажду. Чаще подчёркивало отсутствие настоящего полноценного общения. И только раз в год, а иногда и реже того он встречался с тем, с кем мог говорить. Причём мог говорить бесконечно. Мог говорить обо всём. Мог говорить, наслаждаясь общением, упиваясь им. И тогда он чувствовал себя так, как будто купался в водопаде. Он отмывался, оттаивал, напивался влаги общения и не мог остановиться. Не потому, что терял контроль над собой, а потому, что это не было нужно. Потому, что он мог расслабиться и не показаться при этом слабым, наивным, смешным или глупым. Он мог быть самим собой.
Но продолжалось всё это не долго. И уже через пару дней он опять шёл. Шёл так, словно был в этом мире один. Засунув руки в карманы, медленным, размеренным шагом, не оборачиваясь. Шёл, считая шаги. Шёл не потому, что хотел, а потому, что нельзя было остановиться. Он вспоминал про общение. Сначала часто. Потом всё реже. Потом так, как будто этого никогда и не было. Его опять начинала мучить жажда. Но к ней он уже привык. Иногда казалось, что так и должно быть, что это и есть нормальное состояние. Он шёл, как шли все от начала пути к его концу. Шли все, но каждый шёл своей дорогой.
ШЕСТИДЕСЯТЫЕ
Двадцатый век. Мы дети двадцатого века. Каким мы его помним? Светлые, немного грустные воспоминания оставил он в нашей памяти. Разное было. Но осталась только светлая память о детстве, юности, молодых годах. Но самыми дорогими и тёплыми остались воспоминания о шестидесятых. Это первые десять лет жизни я вспоминаю словно добрый сон, словно старую, добрую сказку. Что я помню из тех лет?
Шестидесятые. Вспоминаю их, как старую добрую открытку в тёплых пастельных тонах. Помните, раньше были такие. У меня сохранилась небольшая коллекция открыток: поздравительных, новогодних. С цветами или разными сюжетами, но все их объединяло одно: доброта, нежные пастельные тона и какая-то неведомая загадочность. Эти открытки приносили радость и согревали, унося далеко мою неистощимую детскую фантазию. Нежное мягкое солнце ласково обволакивало своими лучами и нежно целовало в щеки, плечи, ещё голые коленки. А я маленький и счастливый, окутанный любовью своих родных жил в этом вечном, бархатном времени. Я ловил в канаве рыбу прутиком и верил, что ещё немного, и её обязательно поймаю. А когда большой страшный жук сел мне на руку и я с криком побежал домой, то думал, что ничего страшнее не может быть. Я не замечал, что жили мы в шестиметровой комнате впятером, и спать приходилось на сундуках. А в коридор нельзя было выходить, чтобы не заругала хозяйка. Я был счастлив, потому что бабушка была ещё молодой. Дедушка тоже. И когда он собирался на работу, то это выглядело, как некий обряд, и я старался не мешать важному взрослому делу. Когда ещё совсем молодая тётушка приходила с работы, то скорей лез ей в сумку, чтобы взять оставшийся там бутерброд. Не потому что мне хотелось есть, а потому что у него был какой-то таинственный вкус. Потом я узнал, что из-за моего пристрастия к её бутербродам тётушка специально брала на работу на один больше, чтобы потом принести его мне. И называли его так интересно таинственно: заячий калач. Название пришло из деревни. Там, когда люди возвращались с поля, так для детей называли оставшуюся еду.
Шестидесятые. Помню, когда мы шли с детским садом на речку, то протекающая радом канава казалось шумной рекой. Это было то время, когда, как говорится, деревья были большими.
Шестидесятые. Я любил сидеть под маленьким радио и слушать песни. Радио висело высоко и было похоже на маленький скворечник, сделанный из кремового цвета пластмассы. Не тоненькой нынешней, а толстой, массивной. Я, едва услышав музыку, подходил к нему поближе и утопал в звуках мелодии. Мне казалось, что это радио поёт само. Нет, не то, что бы я не понимал, что там, в этой маленькой коробочке нет никаких певцов. Просто музыка лилась из него, и мне этого было достаточно. Едва слышал «поёт морзянка за стеной весёлым дискантом» или «под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги», сердце наполнялось такой непередаваемой радостью, что не хватило бы никаких слов выразить все мои чувства. А песня про