От миновавшей, по счастью, беды, как от горячей лошади, пробежавшей много вёрст, повеяло жаром...
Надежда довольно живо представила себе этого бомбиста — коварную, безжалостную личность, выбежавшую с тяжёлой бомбой под мышкой из тёмной подворотни; но представила она бомбиста со спины, без лица, поскольку лица представить не смогла. Она, удивившись, попробовала было в мыслях заглянуть ему всё же в лицо, однако вместо лица ей увиделся некий зияющий чёрный провал... Бомбист выбежал из темноты и был как продолжение её, неся темноту у себя на плечах, и в темноте же он скрылся — как порождение её, не отторгнутый ею, как смертоносное щупальце, спрятавшееся под тело, и как суть темноты; это был человек, поднявший руку на другого человека. Ей представился человек, пытавшийся совершить то, что противно самой природе человека — убийство себе подобного. Надя подумала, что у такого человека просто не могло быть лица — лица, могущего отразить самое прекрасное человеческое и выразить самое светлое божественное.
И за что убийство? Наверное, за какие-то убеждения, за идеи...
У кого-то из античных классиков Надежда в своё время прочитала: никакие убеждения и идеи не стоят того, чтобы ради них убивать. Это была непогрешимая истина.
Надя приобняла Сонечку:
— Всё обошлось, и хорошо!
— А после того, как Мезенцева — шефа жандармов — убили, папа вообще всё время проводит на работе. Только и видим его, что поздно вечером. Приходит домой и в кабинете опять работает, туда-сюда гоняет адъютанта. Очень устаёт, осунулся... Мы боимся: как бы не заболел.
— Знаю, как тяжело терять кого-то из родителей... Не приведи Господь!
— Я случайно слышала их с мамой разговор... Не обо всём, Надя, пишут в газетах. Покушения совершаются чуть не каждый день. И всё — социалисты. Идёт внутренняя война — так, кажется, выразился папа. Я и не знала, что в мае в Киеве был убит ножом барон Гейкинг[15]. Они с папой были накоротке, когда мы жили там. А нам, детям, барон даже канарейку однажды подарил.
Соня спрятала платок:
— Ты не подумай: я не жалуюсь. Папа говорит, что никогда не надо жаловаться. Но я их теперь так боюсь — этих социалистов, — говоря о боязни, она всё-таки нашла в себе силы улыбнуться. — Мы как приехали да как узнали про покушение, так боялись в первые дни выходить из дому. Если бросали бомбу в папу, то могут и в кого-нибудь из нас бросить. Но папа говорит, не надо бояться, в детей бросить не посмеют. Только Ирод мог избивать младенцев. Говорит — вообще об этом забыть. А сослуживцам, что открыли нам его тайну, он сделал выговор, я знаю, — здесь Сонечка опять улыбнулась, но улыбка эта была какая-то натянутая. — Вот расскажу тебе. Я их всех, социалистов, в одном образе представляю: чёрный, кудрявый, носатый и с рожками. Иногда на улице увижу какого-нибудь подозрительного типа и думаю — может, он социалист и прячет за пазухой бомбу?.. Тогда мысленно рожки ему приставлю. Если подходят к лицу рожки, — значит, точно социалист. Я и ухожу от него подальше. А если же не подходят рожки к его лицу, то мне как-то спокойнее делается, и я уже про этого человека не думаю, — Сонечка схватила Надю за руку: — Ты сама попробуй представить. Представила?
Надя представила такого социалиста, портрет которого набросала подруга, и ей от этого портрета стало чуточку смешно. Она улыбнулась:
— Представила, да. Не хотелось бы мне с таким социалистом оказаться в одной комнате, или, скажем, в конке, или в парке, в храме... впрочем, кажется, говорили, что в Божьи храмы они не ходят.
Сонечка, глядя куда-то в перспективу аллеи, крепче сжала руку Нади:
— Смотри, идёт какой-то дядька! Как думаешь, похож он на социалиста? Как полагаешь, бомба за пазухой у него может быть?
Это был садовник — крепко сбитый мужчина средних лет, привыкший к нелёгкому физическому труду, с загорелым лицом и чёрными от земли руками. В корзине садовник нёс какие-то лопатки, на плече — грабельки. Он удивлённо взглянул на девушек, пристально рассматривавших его.
Надежда мысленно приставила ему рожки. Те садовнику никак не подходили.
— Нет, Сонечка, он явно не социалист, и за пазухой у него или в корзинке бомбы быть не может...
— А что может быть? — невольно вырвалось у Сони.
Надя, заговорщицки улыбаясь, повернула к подружке голову и шепнула:
— Разве что полуштофчик.
Соня, забыв о всех страхах, прыснула со смеха; при этом щёки её зарделись.
Госпожа Милосердие, должно быть, тоже расслышала, что шепнула подруге на ушко Надя, поскольку улыбка нимфы-аллегории в этот миг как будто исполнилась озорства.
— Но достаточно о грустном, — Соня приободрилась. — Давай лучше поговорим о Нём.
Надежда знала: о Нём — это значит о профессоре Лесгафте.
Сонечка рассказала, что видела его вчера. Он разговаривал в скверике с кем-то из пациентов. Она наблюдала за ним с четверть часа. Но так и не решилась подойти, не решилась с ним заговорить. О чём? Он учёный с мировым именем, он, как саму жизнь, любит науку. А Соня кто? Только вчера вышла из детства. Впрочем она тоже любит науку. У них есть общее. Однако она не просто любит науку, она не живёт в науке, как он живёт, она любит науку через свои чувства к Лесгафту. Что такое эти чувства? Она даже сказать о них ничего не может, поскольку не может сравнить с чувствами в прошлом. Таких чувств попросту не было. Симпатии?.. Вряд ли Сонечка сама знала наверняка, чего хотела добиться в отношениях с Лесгафтом. Может, добиться каких-нибудь знаков внимания от него и щегольнуть рассказами о них перед другими воздыхающими курсистками? Это глупо. Даже она, не имеющая никакого жизненного опыта, понимает, что глупо. Как бы она себя повела, заметь профессор её чувства и ответь он на них? Вот, пожалуй, главный вопрос, который требует ответа, практический вопрос. Пока Соня на этот вопрос не ответит, чувства её — лишь детство и фантазии, не более чем шалость.
— Я вчера увидела, Надя: если бы он сбрил бороду и усы, то выглядел бы совершенно молодым человеком. Посмотри при случае, какие у него молодые руки — ни морщиночки. И шея молодая.
Семьят Летнего сада до дома Сони было рукой подать. Соня пригласила Надю пообедать, и они решили пройтись пешком. В тёплый сентябрьский день ещё никто, занятый своими заботами, казалось, не думал об осени, первые приметы которой уже виделись или только угадывались там и тут. И тем более никому не хотелось думать о неотвратимой зиме, какая, волоча за собой тяжкий мешок испытаний и простуд, уже подкрадывалась к городу из-за северных гор... Татарин-старьёвщик — их питерцы в шутку называли «князьями» — ехал на возу и зазывно кричал в открытые окна: «Всё покупай, всё продавай»; при этом он делал нажим на слово «всё»; это слово он кричал, а «покупай», «продавай» говорил; получалось, как будто кудахтал, и это было девушкам смешно. На барышень он не смотрел. В окна палкой стучал: «Эй, хазяйк, старьё берём!.. Бутилк, банк, тряпк, костей давай! Капейка дам!..» Вид его был живописен: в долгополом «князь» бешмете, подпоясанном алым кушаком, в чёрном каляпуше на бритой голове и в чёрных же мягких сапожках из юфти... Молодой парень нёс по улице ведро с углём; только истопники пользуются такими бондарными вёдрами — сужающимися кверху; такие покрепче (тяжелёхонек уголёк, вёдер не напасёшься!) и из них вроде сыпать уголь ловчее; из-под жилетки — рубаха навыпуск, козырёк картуза залапан угольными пальцами. От барышень подмастерье-истопник глаз не отводил... Угодливо улыбались прохожим лавочники, гревшиеся на последнем солнышке у своих лавок, под своими вывесками, приглашали взглянуть на новый товар. Пролетали злые извозчики, грозно встряхивая вожжами, громыхая колёсами по булыжной мостовой. Прошли мимо несколько крестьян в лаптях и онучах с оборами — верно, артель приехала наниматься на работу. Двое или трое из артельных явно оказались в городе впервые — они, приотстав от своих, потрясённо задирали головы на огромные дома, дивились на башенки и портики, на декоративные колоннады и аркады, на балюстрадки и балкончики, на розетки и медальоны, на прочую лепнину, украшающую фасады... Вприпрыжку пробежал мимо девушек мальчишка-гимназист; он уже побывал в переделке: где-то вымазал плечо, поцарапал новенький ранец, хлястик болтался на одной пуговице, но синяя фуражка с серебряной кокардой на околыше была лихо сдвинута на затылок, демонстрируя настроение боевое... Дородная баба вела из рюмочной своего мужика-пьяницу, гнала его впереди, вздыхала да разговаривала с ним, как разговаривают с собакой, — беззлобно, привычно поругивала и не рассчитывала на ответы.