…А над берегом — рев норд-оста, Брызги слез штормовых… Видать, Даже рекам не так-то просто Землю отчую покидать!»[51]
«В 1980 году, через тринадцать лет после расставания с Мишаней, я приехал туристом в Париж… Как-то получилось, что вся вторая половина дня была у нас свободной. Я вышел в холл гостиницы, не зная, чем заняться, и на глаза мне попалась толстенная телефонная книга… „А нет ли в ней Миши Дёмина?!“ — внезапно мелькнуло в моей голове. Я начал листать гроссбух и — о чудо! — смотрю, фамилия моего Мишани латинскими буквами напечатана. И телефон! Оглянувшись по сторонам, я набрал прямо из вестибюля номер. „Алло!“ — раздался хрипловатый, прокуренный, знакомый голос с вальяжной приблатненной интонацией.
— Мишаня! Ты, что ли?
— Ну я, а кому это я нужен?
Через полчаса, взяв такси, я уже ехал по адресу, а Мишаня вместе со своей женой-француженкой накрывал на стол…
Несколько часов за „Смирновской“ и всяческой пикантной закуской („Старичок, отведай — это печень кабана, а это паштет из оленины“) мы просидели в маленькой однокомнатной квартирке Дёмина с уголком для спанья, отгороженным ширмой, предаваясь воспоминаниям. Его жена — милая женщина, заведующая маленьким машинописным бюро, старательно обслуживала нас, почти ничего не понимая по-русски, разве что кроме крепких общенародных и одновременно лагерных словосочетаний, которыми Миша по привычке расцвечивал свою речь.
Но перед тем как выпить последнюю рюмку, он попросил меня внимательно выслушать его:
— Старик! Ты же знаешь меня — никакой я не антисоветчик! На радиостанциях я не блядовал, приехал к кузине — ну, влюбился в бабу, промотал ее „бистро“, выгнала она меня, ну, нахлебался я говна из параши! Я ведь не политик, а уголовник. И в привокзальных гостиницах мыкался, и блефовал, ну, в конце концов, накропал два романа (представляю, как это нелегко было Мишане с его патологической ленью!), „Блатной“ и „Перекрестки судеб“ в двух частях, — Мишаня осклабился во всю блестящую стальную гармошку зубов на смуглом лице, — одна часть „Тайна сибирских алмазов“ и другая „Пять бутылок водки“ — ты представляешь, как я об этом могу написать! Ну, давай за встречу! — Он опрокинул рюмку, закусил „мануфактурой“ и продолжал: — Словом, из нужды я выбился без помощи всяких этих аксеновых, гладилиных, „континентов“, сам себе издателей нашел, сам на ноги встал… Но не в этом дело. Слушай сюда. Антисоветчиком я никогда не был, и ваше КГБ знает это лучше нас с тобой. Просто мне захотелось по белу свету перед смертью пошляться! Ну, ты же меня понимаешь?! По бардакам походить, хорошей водочки попить, закусить тем, чего душа желает… Но родина! — Мишаня выпятил вперед и без того громоздкую челюсть и помотал головой. — Я вреда ей никакого не принес. Майку, жену мою московскую, обидел? Да! Кузину разорил? Да! Но родине жизнь моя убытка не принесла… А потому — ты же начальник, я слышал, — поговори сам знаешь с кем: вдруг разрешат Мишане вернуться на родину… Жизнь дожить и помереть там хочу, а не здесь…
Железный, закаленный на сибирских ветрах, Мишаня внезапно для нас обоих прослезился, мазнул ладонью по лицу и налил по „самой последней“.
— Поговори, прошу тебя, с кем надо…»[52].
«Он всегда был большим мистификатором»