— Такие, как твой Акулинич, засирают людям головы. Дай им волю, сдадут государство мировому империализму.
— Талдычите одно и то же. Надоело. К вашему сведению я летом вышел из партии.
Старый Лапин словно и не услышал крамольных слов. Покашливая, выкладывал карту за картой.
— Слышите? — повысил голос Колчанов. — Массовый выход из партии. Перестройка у нас. Слышите?
— Вот он тоже, — Лапин хлопнул тыльной стороной левой руки по валету треф, — отрицал участие. Не помогло его благородию.
— Вы о ком? — Колчанову было не по себе.
— Да о ком же — о лейтенанте фон Шлоссберге. Старший был офицер у нас на минном заградителе «Хопер». Становись, говорит, скотина, на колени и лай по-собачьи в гальюне. Кричи, говорит, в очко полсотни раз: «Мне служба не везет…»
— Мы ему рога пообломали. Рыб отправился кормить. — Старый Лапин подмигнул весело и грозно. — Это кто звонил? Милда?
10
Что верно, то верно: был Колчанов обидчив. В детстве сильно обижался на отца, хоть Василий Федорович после каждой порки приносил подарок. На старшую сестру обижался, когда та выхватывала у него книжки — «Затерянные в океане» или там «Дочь тысячи джеддаков» — и возмущалась, что он читает «всякую чепуху», а «Как закалялась сталь» никак не прочтет. Ужасно обиделся на учителя физкультуры, который за мелкую провинность не включил его — великого лыжника! — в межшкольные лыжные соревнования. Обижался на капитана Одинца, обвинившего его в утрате бдительности…
Однако прежние обиды не шли в сравнение с той, что нанесла Валя Белоусова.
Таяли на весеннем солнце сугробы, громоздившиеся вдоль тротуаров. Талая вода бежала к водостокам. А в Румянцевском сквере снег еще лежал — серый, ноздреватый, набухший водой. В голых ветвях лип скакали, галдели воробьи. Валя заулыбалась:
— Посмотри, как они радуются весне!
Колчанов достал из кармана сверток.
— Хочешь? — Он развернул промасленную бумагу. — У нас в буфете появились в свободной продаже.
— Пирожки! Какая прелесть! — Валя откусила, хрустнув поджаренной корочкой. — Спасибо, Витя.
Они пошли по безлюдному скверу вокруг фонтанов, вокруг обелиска, Валя оживленно болтала:
— А стоики считали, что блаженство в невозмутимости и спокойствии духа и что всем правит разум. А герметики были аскеты, космос они считали массой зла, а все, что мы видим, призраками. Можно, я еще один съем? Витя, почему ты такой мрачный? Это от сознательности, да? Миша говорит, в вашей бригаде ты был самый сознательный.
— Ну, раз Миша говорит…
— Ой, Витя, я не могу, какой мрачный! Что случилось?
Ее сиреневые глаза в черных ободках ресниц сияли и искрились на солнце. «Ты меня разлюбила», — хотел он сказать, но вместо этого спросил:
— А что, это плохо, когда сознательный?
Валя засмеялась. Она вообще легко смеялась, всякий пустяк ее смешил, палец покажи — расхохочется.
— Это о-очень хорошо-о! — пропела она и принялась кружиться, помахивая портфелем.
Ухватить бы ее за руки, закружиться с ней в приливе обшей радости жизни. Но не такого склада человеком был Колчанов.
Не удержался, съязвил:
— Это где ж ты научилась так танцевать? В Дзержинке?
Валя оборвала легкомысленное кружение. Склонив набок голову в серой шапочке, всмотрелась в Колчанова:
— Витя, в чем дело? Мне нельзя сходить на танцы?
— Почему нельзя…
— Мальчики в Дзержинке прекрасно танцуют. И между прочим, очень галантны…
— Валька! — Колчанов притянул ее за плечи. — Тебе со мной скучно?
Она отрицательно помотала головой.
— Скучно, да? Скажи правду! Не обижусь. За раны полюбила? Не полюбила, нет, а… просто жалеешь, да? — Он тряс Валю за плечи, а она стояла, уронив руки. — Ну, что молчишь?
— Витя, — сказала она, глядя на него потерянно, почти с испугом. — Конечно, я тебя люблю… как брата…
Ветер шумно прошелся по верхам деревьев, и быстро наплывали тучи, гася весенний свет. С угла 8-й линии донеслось дребезжанье трамвая. Звуки городской жизни омывали Румянцевский сквер, как река остров. А тут, возле победного обелиска исторической жизни, томилась, взыскуя взаимности, одинокая душа.
Еще была в конце того дня гроза, да какая! Колчанов брел по набережной, зябко поводя плечами в мокром бушлате, под грохотавшим, раскалывавшимся небом, под струями холодной воды. Раскаты грома долгим эхом повторяли прозвучавшие у обелиска слова: «Как брата… Люблю как бра-а-а-та…»
Мост начинали разводить, уже работали, рычали поворотные механизмы, и он помчался по мосту, но, добежав до середины, увидел, что другая половина моста сдвинулась, поехала вправо. Кто-то кричал ему: «Стой! Берегись!» Он слышал крики, но все равно прыгнул на уходящую половину, и уцепился за перила, и повис… а снизу, с бугристого невского льда, ему махала рукой Валя в синем лыжном костюме. Она что-то кричала, а он силился и никак не мог расслышать ее слова, заглушенные рокотом поворотных механизмов, и его все дальше уносило к противоположному берегу…
Колчанов очнулся от острой боли в сгибе руки и увидел над собой незнакомое женское лицо в веснушках.
— Тихо, тихо, — сказала женщина. — Не дергайся. — Аккуратно закончила укол, улыбнулась. — Пришел в себя? Ну, молодец.
Клочком ваты вытерла ему потный лоб и ушла. Колчанов поглядел влево, там лежал на койке лысый дядька, а за ним еще один, похожий на Молотова, но без пенсне. Дальше было окно в бледно-зеленой стене, а за окном крыша дома с темнокирпичной трубой.
— Давно я лежу тут?
Лысый повернул к Колчанову голову и ответил:
— Третий дён.
Позже заявилась Лена, старшая сестра Колчанова. Вообще-то она была Ленина, но для простоты общения звалась Леной. Миловидное от природы лицо ее было несколько испорчено принципиальной строгостью выражения.
— Очухался? — сказала она. — Наконец-то!
— Да что случилось?
— А то и случилось, что двустороннее воспаление легких. Шатался по городу под грозой, вымок так, что выжимай. Вот попей компот. Мама сварила из сухофруктов.
Он пролежал в больнице дольше двух недель. Слабость была ужасная — будто из организма выкачали жизненные силы. В воскресенье его навестила Валя. Когда она вошла в палату, розовощекая, с черной челочкой, в белом халате, Колчанов на миг зажмурился, словно от вспышки молнии все той же продолжающейся грозы. Валя положила на тумбочку давно не виданные фрукты — три мандарина — и пропела:
— Напуга-ал ты нас, Витя. Ай-яй-яй! Ну, как ты?