Эдвард нажат Esc, пытаясь выйти из игры, но никакого результата не последовало. Он попробовал Ctrl-Q, потом Alt-F4, потом Ctrl-Alt-Delete. Ничего, но процесс игры он в итоге скопировал.
— Мать твою, — вслух сказал он.
Возможно, новое самоубийство поможет делу? Он подошел к самому краю белой немощеной дороги с полоской зеленой травы между колеями. Он чувствовал себя не совсем ловко, вот так сознательно кончая с собой, но все-таки разбежался и прыгнул вниз. На этот раз он не кувыркался, а просто упал — повис на миг в вечернем воздухе и ушел с головой в темную воду.
Погрузившись, он не потонул и тут же выскочил на поверхность. Ракурс перемещался вверх-вниз, его несло по течению. Он хотел нырнуть вглубь, но не сумел. Упорно отказываясь тонуть, он качался на воде, как пробка.
— Тони давай, — прошипел он. — Сдохни, поганец.
Вскоре ему надоело топиться. Вокруг темнело. Он подплыл к одинокой опоре и взобрался на нее. Вдали маячила парусная лодка. На корме виднелись неразличимые теперь буквы — он предполагал, что там написано МОМУС.
Узкую улицу, на которой жили Уэнты, загораживал мусоровоз, поэтому таксист высадил его за углом. Женщина с суровым лицом продавала с раскладного столика старые номера «Пентхауса» и «Уи», покоробившиеся от воды и солнца. Жара превратила город в цементную печь. Солнце резало глаза, отражаясь от окон и автомобильных зеркал, — на тротуар и то было больно смотреть. Эдвард прошел мимо швейцара, даже не взглянув на него.
— Идите, идите, — лениво произнес тот ему вслед.
В темном вестибюле после солнечной улицы Эдвард сразу ослеп и ушиб ногу о кофейный столик. Его охватил аромат кожи и сухих лепестков. Впотьмах он добрался до лифта и вынул из кармана ключ, который дала ему Лора. Тот без труда вошел в гнездо рядом с кнопкой семнадцатого этажа. Двери с рокотом закрылись.
Эдвард надеялся, что дома никого не окажется и он проскользнет наверх, не вступая ни с кем в разговоры. Ушибленная голень болела. На девятом в лифт сел пожилой еврей-хасид, пахнущий потом под черным сюртуком, а на десятом он вышел. На подходе к нужному этажу у Эдварда возникло странное ощущение, что дверцы сейчас откроются в никуда, в глухую стену или в пропасть, однако его встретила все та же прихожая с зеркалом, и та же уборщица энергично пылесосила ковер в первой комнате.
Лоры нигде не было видно. Эдвард прошел через комнату в белый коридор с призраками снятых картин и добрался до чулана с винтовой лестницей. Вой пылесоса затихал позади, подошвы позванивали на железных ступеньках. Верхняя дверь на этот раз открылась легко, и он плотно закрыл ее за собой. Точно войти летним днем в кинозал — такая же темнота и прохлада, такая же атмосфера молчаливого предвкушения. Эдвард глубоко вдохнул. Застоявшийся холодный воздух лег влажным полотенцем на больной лоб.
В данных обстоятельствах перспектива тихой, кропотливой, относительно бездумной работы представлялась ему невыразимо приятной. Он не спеша проследовал к столу, наслаждаясь тишиной и одиночеством. Все лежало в точности там, где он оставил. Большой фолиант в кожаном переплете покоился на столе торжественно, как надгробный камень. Эдвард включил ноутбук и подошел к открытому ящику. Из щели между шторами падала на пол узенькая полоска света.
Эдвард взял сверху стопку запакованных книг и вернулся к столу. Первой он развернул тонкую книжечку в серозеленой обложке с золотым обрезом. Лоренс Стерн, «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии». Кожа переплета, очень мягкая, крошилась и оставляла следы на пальцах. Книжка насчитывала всего лишь около сотни страниц. Эдвард раскрыл ее на титульном листе — издано в 1791 году.
Он стал разворачивать остальные, бросая бумагу на пол. «Жалоба, или Ночные думы и Сила религии»[8]. Викторианский отчет о раскопках замороженного мамонта с великолепными иллюстрациями, переплетенный вместе с трактатом о метеоритах той же эпохи. «Le sofa», предреволюционный французский роман в розовой бумажной обложке, — порнографический опус с сильным революционным подтекстом о сексуальной жизни французской аристократии, написанный от лица обозначенной в заглавии мебели. Пачка бумажных листов, перевязанных черной лентой, — раннеамериканские памфлеты. Дешевое издание сборника стихов Джойса «Яблоки по пенни за штуку».
Открыв папку с инструкциями, Эдвард приступил к их исполнению. Он пересчитывал ненумерованные страницы в начале и конце каждой книги. Он измерял тома в сантиметрах, проверял на ощупь твердость углов, сокрушенно цокал языком над поломанными и подпорченными корешками. Он считал иллюстрации. Он выискивал определения книжных орнаментов на соответствующих страницах, где перечислялись наиболее популярные их виды с датами изобретения и именами печатников-изобретателей. Он упоминал о пометках всякого рода — форзац Стерна, например, покрывали порыжевшие от времени арифметические расчеты, сделанные авторучкой. Он долго разбирал надпись на сборнике Джойса и выяснил, что тот принадлежал Аните Лоос[9].
Данные по каждой книге он вводил в компьютер — каталогизационная программа предусматривала отдельное поле для каждого элемента информации. Снизу никто не приходил и не беспокоил его. В библиотеке было холодно, но захваченный из дому свитер хорошо согревал и предохранял одежду от пыли. Головная боль за работой стала проходить. Уличное движение на Мэдисон казалось таким отдаленным, что Эдвард воспринимал его как гул прибоя в морской раковине, перемежаемый музыкальными сигналами.
В следующей стопке он обнаружил трехтомный английский труд по юриспруденции; путеводитель по Тоскане двадцатых годов с засушенными между страниц итальянскими полевыми цветами; французское издание Тургенева, от ветхости распавшееся у него в руках; лондонский статистический справочник 1863 года издания. Что за идиотизм, если вдуматься. Он обращается с этими книгами как со священными реликвиями. Читать он их собирается, что ли? Но есть, есть в них что-то магнетическое, внушающее почтение, даже в самых дурацких — взять хоть просветительскую брошюрку о том, как пчелы создают молнию. Все они содержат какую-то информацию, но не в той форме, к которой он привык. Память у них не цифровая, не электронная — они не отштампованы из силикона, а терпеливо сотворены из древесной пульпы, типографской краски, кожи и клея. Одни люди взяли на себя труд написать их, другие позаботились их купить, а возможно, и прочесть — во всяком случае, сохранить их лет на сто пятьдесят, а то и дольше, в то время как они могли погибнуть от одной-единственной искры. Хотя бы это придает им какую-то ценность, разве нет? Несмотря на то что он, вздумав почитать какую-нибудь из них, наверняка помер бы со скуки. Может быть, именно это и притягивает его — зрелище стольких книг, которые ему никогда не придется читать, не придется проделывать такую умственную работу. Как давно уже он не читал книги — настоящие книги, а не детективы?