Он навел на пианиста пистолет.
– Играйте, маэстро, играйте! Впервые за свою карьеру вы выступаете наконец перед пристойной публикой. Вы прожили жизнь» предлагая себя рвачам и палачам, так предложите же себя хоть раз жертвам и эксплуатируемым. Ну, постарайтесь!
В своем труде Антон Краевский утверждает, что его возмущение полностью рассеялось, когда он услышал этот обволакивающий голос, который пытался скрыть глубокомысленные и серьезные нотки под иронией, но в котором ощущалась и почти неистовая, непримиримая жажда абсолютной социальной справедливости. В его лице, в его голосе, в его напряженной отстраненной неподвижности и особенно в этой немного звериной маске под шевелюрой с рыжеватыми отблесками, с глазами, бросающими вызов и взывающими к вам одновременно, было нечто уникальное, необъяснимое, отчего у вас появлялось желание оправдаться, извиниться только за то, что вы просто человек.
«Я прекрасно понимаю те чувства безграничной преданности, которые он вызывал у своих слушателей и которые, несомненно, больше относились к нему самому, чем к его мыслям. Этот человек был создан для того, чтобы быть обожаемым толпами, и в иные времена наверняка повел бы их на завоевание мира, как Александр Македонский, на которого он походил немного в профиль, если судить по дошедшим до нас медалям. Во всяком случае, этот странный человек, угрожавший мне пистолетом, эти девицы, выставлявшие напоказ свои прелести, будто мясо в лавке мясника, это зловещее местечко, пропитанное запахом абсента и опилок, являли собой картину, которая на всю жизнь запечатлелась у меня в памяти. Незадолго до окончания моего “концерта” к нам присоединились двое сообщников Армана Дени, одним из которых был знаменитый Саппер, бывший жокей-бомбометатель, а другим – один из известнейших королей воровского мира того времени Альфонс Лекер, который впоследствии сошел с ума и кончил свою жизнь в психлечебнице и чьи связи с анархистами были по меньшей мере неожиданными. Стоит ли говорить, что лишь во время дачи показаний в полиции я узнал имена похитителей. Впрочем, в полиции считали, что Альфонс Лекер оказался в этом месте случайно и совершенно не был причастен к тому, что произошло со мной. С ними была также одна девушка, ярко выраженная блондинка необычайной красоты, не старше шестнадцати-семнадцати лет. Я был ошеломлен ее красотой, возможно, потому, что она являла собой такой контраст этому ужасному заведению и тем несчастным, которые там находились. Я так никогда и не узнал, кто она, откуда появилась и что там делала. Полиции о ней ничего не было известно, и мои восторги по поводу этого прелестного создания вызывали одни лишь веселые улыбки».
Краевский находился тогда в закате своей карьеры, но, по его собственному признанию, он никогда не играл так вдохновенно, как в тот вечер. «Таким образом я воздавал должное идеалу, пылавшему в душе этого человека, – пишет поляк и добавляет с этой своей склонностью к прикрасам, следы которых Леди Л. с сожалением находила порой и в его музыкальных интерпретациях, – идеалу, который приливами своих чувств грозил обратить в пепел весь мир».
Подвигов такого рода в карьере Армана Дени было немало. Быть может, в этом и вправду следовало видеть печать «буржуазного романтизма», в котором его упрекал Кропоткин, но Леди Л. казалось, что эта тяга к поражающему воображение, театральному свидетельствовала в действительности о новом понимании пропаганды и агитации – явлении, секрет которого был раскрыт лишь в XX веке. «Овладение массами» стало единственной целью эпохи во всех сферах и не могло осуществляться только за счет силы идей; театральность, инсценировка и разукрашенная всеми соблазнами сердца, воображения и мысли демагогия стали оружием в великих попытках обольщения, подготовка которых шла полным ходом. Франция всегда являла собой скороспелый плод, и драма Армана Дени заключалась в том, что он был первопроходцем.
Происшествие с итальянским дирижером Серафини показывает, что речь шла не о какой-то импровизации, случайно возникшей в голове юного идеалиста, но о четко спланированной, широкомасштабной кампании. Достопочтенного итальянца похитили по дороге в Оперу, где публика напрасно прождала его весь вечер; Арман и Фелисьен Лешан отвезли его в приют на берегу канала Сен-Мартен, где на убогих нарах храпело, вычесывало вшей и горланило пестрое сборище бедняков и пьяниц. Там маэстро попросили дирижировать воображаемым оркестром, и два часа подряд, во фраке и с палочкой в руке, он жестикулировал, как кукла, перед кошмарной аудиторией, которая аплодировала и, судя по всему» очень возлюбила эту пантомиму, ибо едва давала несчастному время перевести дух и вытереть пот, градом катившийся по его испуганному лицу. Впрочем, Арман Дени питал глубокую идеологическую ненависть к музыке, поэзии и искусству вообще: во-первых, потому что оно предназначалось лишь для избранных, а также из-за того, что любое стремление к прекрасному казалось ему оскорбительным для народа, если не вписывалось в рамки всеобщей борьбы за изменение условий его существования…
Альфонс Лекер сказал несколько слов Арману Дени, и тот сделал знак Анетте следовать за ним. Он взглянул на нее лишь мельком. Леди Л., вспоминая ту сцену, даже сейчас еще в биении своего сердца и в неожиданно подступавшем к горлу комке ощущала всю неукротимость и глубину охватившего ее тогда чувства. Это было первым проявлением одной из черт тиранической и властной натуры, ошибки которой сегодня ей были слишком хорошо известны. Красота – мира, людей и вещей – всегда как бы приводила ее в смятение либо вызывала наводящее смертную тоску ощущение эфемерности; потребность продлить, увековечить перерастала в стремление к страстному обладанию, неуступчивое и отчаянное одновременно. Она никогда не могла смотреть на Армана без возмущения, ибо знала, что через минуту он отвернется, уйдет, бросит ее, и неистовое, абсолютное счастье, которое она испытывала, когда ощущала его в себе, не сможет продлиться, что, в сущности, оно эфемерно и обречено на гибель и что эти скоротечные мгновения и есть то единственное, что она сможет когда-либо узнать о вечности. Жажда обладать вновь просыпалась в ней с такой силой, что она заранее была готова на любые формы подчинения.
– Наверное, я была еще просто маленькой обывательницей, – сказала Леди Л.
По узкой винтовой лестнице они поднялись в одну из комнат четвертого этажа, где он впервые заговорил с ней, но она не вслушивалась в смысл его слов – уже одного его голоса и его присутствия ей было достаточно. И тем не менее еще сегодня она была уверена, что смогла бы с мягкой иронией восстановить все, что он тогда ей сказал под звуки музыки Листа, доносившейся снизу; она так хорошо его изучила, что вряд ли могла ошибиться, более того, она чувствовала себя способной добавить еще одну, финальную главу к его «Трактату об анархии».
– Искусство – преждевременно. Понятие «прекрасного», когда оно оторвано от социальной действительности, по сути, реакционно: вместо того чтобы бинтовать раны, их прячут. Достаточно пройтись по нашим музеям, чтобы увидеть, до каких крайностей может дойти художник в своей лжи и пособничестве: эти восхитительные натюрморты, эти прекрасные фрукты, устрицы, отборное мясо, дичь – оскорбление всех тех, кто подыхает с голоду в двухстах метрах от Лувра. Нет ни одной оперы, в которой народ мог бы услышать отклик на свою нищету, на свои чаяния. Наши поэты говорят о душе, хлеб их не вдохновляет. Церковь пошатнулась, и поэтому музеи втихомолку готовят к тому, чтобы они приняли эстафету у этих курилен опиума…