«Mistral gagnant» Рено[14].
«Avec le temps» Ферре[15].
«Drouot» — чтобы пела Барбара[16].
Любое танго Карлоса Гарделя[17]— тут действительно все равно какое.
Теперь надо покопать тут серьезно…
Гроб медленно опускают в яму, слышатся последние всхлипы, дальше — тишина. Полное всеобщее молчание, громадное молчание, заполняющее пространство своей ужасающей массой, великая тишина, вызывающая редкостное почтение, поразительная мощь, замкнувшая нас в пространственно-временные скобки. Я тут же меняю свою оценку качества погребальной церемонии. Эта исполненная достоинства всеобщая немота — и захотел бы, так не нашел бы к чему придраться — в последний момент спасает похороны, которые иначе не было бы никакого смысла вносить в анналы истории погребений.
Все потихоньку бредут к выходу, и в этот момент меня окликает голосок — слабенький и ломкий:
— Можно с вами поговорить?
Оглядываюсь: голос принадлежит старушке настолько сморщенной, что сморщенным кажется даже ее взгляд. На вид бабульке не меньше ста восьмидесяти лет, росточком, если брать в сантиметрах, она вполовину меньше этой величины. Голосок не просто слабенький, такое ощущение, будто ей невероятно трудно исторгнуть его из чахлой груди, что она вообще давно утеряла привычку говорить, все меньше с годами используя эту возможность, и та постепенно угасала по мере неиспользования — в полном соответствии с открытым Дарвином феноменом.
Эта ходячая древность просто-таки излучает доброту. Останавливаюсь и посылаю ей самую милую из своих вымученных улыбок — самую безупречную, ту, что в обычной жизни приберегается для детей, страдающих генетическими заболеваниями.
— Да? Слушаю вас!
— Мы всё знаем насчет Бувье. Прошу следовать за мной.
— Простите, не понял!
— Кончайте валять дурака, вас уже давно застукали, не отнекивайтесь — все ваши встречи с Бувье зарегистрированы. Если до сих пор мы не вмешивались, то исключительно потому, что чувствовали ваше все-таки немного скептическое к нему отношение. Теперь, когда этот диссидент Бувье окончательно убедил вас, мы не можем допустить, чтобы вы гуляли на свободе.
— Да о чем вы говорите? Кто такой Бувье?
— Если я скажу вам «Фигурек» — этого будет достаточно?
Это слово, пусть и много раз слышанное за последнее время, тем не менее оглушает меня как пощечина. Ну вот и все. Я чувствую себя совершенно беспомощным — яснее ясного, что сопротивление бесполезно.
Настал час разрыва аневризмы.
Я не печалюсь о том, что пришел конец всему, я печалюсь только о том, что не успел все организовать как следует.
[Фиальность]
31
Таня с особой грацией вкушает запеканку из кабачков (нарезав, хозяйка дома посыпала их сухарями и тертым сыром). Танины челюсти совершают томный перепляс, зеленые глаза живо, как у мелких грызунов, поглядывают на окружающих из-под длиннющих ресниц.
Все покорены Таней. Особенно мой отец, который, пробудившись от долгого сна — сна, длившегося шестьдесят два года, — бомбардирует ее сейчас вопросами с несвойственной ему прежде энергией, но это далеко не всех радует. Матушка, к примеру, явно предпочла бы видеть его менее оживленным: за сорок лет совместной жизни ей ни разу не довелось услышать от мужа столько вопросов подряд. Однако, несмотря ни на что, материнская гордость торжествует, и теперь в матушкиной улыбке можно прочесть: «Уф… наконец-то наш гадкий утенок сумел пристроиться!»
Таня родилась в Стамбуле от чертовски воинственных родителей, и у папы внезапно пробуждается жгучий интерес к истории Турции, который он и выказывает, перемежая банальности насчет мусульманской религии (хотя Таня не мусульманка) убогими шутками в адрес турок, не способных, дескать, выдумать ничего, кроме люля-кебаба. Стремясь приподнять уровень дискуссии, мой брат, при любых обстоятельствах остающийся самим собой, то есть молодым человеком, блистательным во всех отношениях, перебивает отца: говорит об Ататюрке и вертящихся дервишах так, словно увидел свет в пещерном жилище где-нибудь в центральной Анатолии. Анна молчит, слушает, наблюдает, заметны одновременно и ревность ее, и ее восторг перед этим совершенным творением: Таней. Моей Таней.
— Ну, возьмите, возьмите же еще немножко…
32
…нежности, вот чего мне не хватало, чтобы обрести равновесие, придать себе самому и своему бытию подобие структуры, а если говорить о более прагматичном подходе к делу — броситься наконец в атаку на пьесу, которая никак не заканчивалась, не будучи толком начата.
Я встретил Таню в книжном магазине: чтобы быть совершенно точным — в отделе театра. Она листала карманное издание «Андромахи», и по губам ее блуждала загадочная улыбка. Несовременная улыбка, из иных времен, былых времен… Прядь светящихся каштановых волос, падая на щеку, превращала ее профиль в диптих, вызывающий благоговение.
Дряблая оболочка, в которой я обитаю тридцать лет, приблизилась к девушке, читающей «Андромаху», настаиваю на том, что приблизилась только оболочка: я, не вмешиваясь, смотрел со стороны, как она это проделывает, — вот не подозревал в ней такого пыла. Я видел, как она, изучив список моих прежних жизней и выбрав из него самый подходящий вариант, совершает нечто невероятное — знай я раньше, что она способна действовать так уверенно, моя жизнь была бы совсем другой, какие тут могут быть сомнения.
Об остальном воспоминания достаточно туманны — несколько смутных образов. Тирада Андромахи, которая заставила Таню поднять глаза, разговор, от которого сохранились в памяти лишь ее усмешки, и вот мы в баре, пьем кофе, и курим сигареты, и оцениваем друг друга, и говорим о театре, и я узнаю, что она актриса, работает в одной труппе, и нам хорошо вместе, а потом я провожаю ее, у нее назначена встреча, но мы решаем увидеться снова, и через два часа после того, как я впервые ее увидел, я принадлежу ей с незапамятных времен и навечно.