Моум распростерт на соломенном тюфяке в хижине пастуха. Это все там же, среди холмов. Врач обматывает ему шею белым полотняным бинтом, чтобы остановить кровь. Гравер вспоминает недавнюю сцену. И шепчет прерывающимся голосом: «Мне кажется, я всю свою жизнь был завистлив. Зависть предшествует воображению. У зависти взгляд острее, чем у глаза».
Перед ним стоит молодой человек лет двадцати шести – тот самый, что напал на него. Вокруг четверо римских лучников. Он стоит выпрямившись, он бледен, он очень красив, руки его стянуты за спиной веревкою; он не может связать двух слов по-итальянски – лепечет что-то бессвязное.
Рядом с ним бродячий торговец фаянсом; он глядит на юношу с вожделением, нет, даже с пылким обожанием и пытается его защитить.
Наконец молодой человек говорит по-фламандски ближайшему лучнику, что он может объясняться только по-фламандски и не владеет языком римлян. Он говорит по-фламандски, что обознался. И шепчет на скверной латыни, умоляюще глядя на раненого: «Perdonare mihi! Perdonare mihi!»[37]
Глава XXXVI
Внезапно Моум разрыдался и отвернулся лицом к стене. Он тихо спросил по-фламандски в полутьме хижины:
– Откуда ты?
– Брюгге.
– Как твое имя?
– Ванлакр.
На это гравер ответил молчанием.
Ванлакр же продолжал:
– Я прибыл в Рим нынче утром. Тут у меня украли все вещи. Я приехал сюда, чтобы разыскать моего отца. Говорят, что мой настоящий отец живет в Риме и продает свои офорты на виа Джулия. Но хозяин лавки отказался дать мне его адрес. Знаете ли вы этого гравера?
– Нет. Я с ним незнаком, – ответил Моум по-фламандски, не оборачиваясь.
Таким образом гравер все время оставался в тени.
Тогда юноша, чьи руки были по-прежнему связаны за спиной, бросился на колени перед тюфяком, прямо на земляной пол. И снова умоляюще спросил по-фламандски человека, которого только что ранил: «Этого гравера зовут Моум. Знаете ли вы его?»
– Нет. Я с ним незнаком, – повторил Моум.
– В мешке, который у меня украли, был эстамп – портрет моей матери, сделанный Моумом. Портрет отличается таким чудесным сходством, что любой человек, взглянув на него, тотчас узнает ее, – продолжал юноша-фламандец. – Этот портрет мог бы опровергнуть любое обвинение, выдвинутое против меня. Он тотчас развеял бы все подозрения. Но у меня его больше нет.
– Может быть, вора или мешок найдут, – сказал Моум.
– О, я надеюсь! – вскричал молодой человек.
В этот момент в хижину вошел консул Фландрии и Голландии.
– Еще раз простите меня, сударь, – повторил на фламандском красивый юноша, стоя на коленях возле тюфяка, на котором лежал Моум. – Я принял вас за человека, укравшего мой мешок со скарбом.
Пока он говорил это, консул, врач и лучники препирались меж собой.
Тогда Моум сказал лучникам по-итальянски:
– Отпустите этого юношу.
Лучники, однако, вовсе не собирались щадить фламандца. Тогда Моум кое-как приподнялся на своем ложе. По его лицу бежал пот. Бинт на шее был насквозь пропитан кровью. Из глаз катились слезы. Из носа текло. Он кашлял, давясь слюною. Вид его внушал омерзение более, чем когда-либо. Трясущейся рукой он вынул из штанов кошелек. Дал золотой врачу, перевязавшему его рану. Дал четыре золотых лучникам. Тотчас один из них схватил Ванлакра за шиворот, поставил на ноги и развязал ему руки. Лучники велели врачу написать рапорт, который они должны были представить начальству. Затем они дали подписать это донесение консулу и торговцу фаянсом. Следом расписался священник. За ним – молодой Ванлакр. Юноша в последний раз обернулся к Моуму, распростертому на соломенном тюфяке; он так и не узнал его. Бросившись на колени, он поцеловал руку гравера, бормоча свое дурацкое «Регdonare mihi! Perdonare mihi!», затем одним прыжком вскочил на ноги и выбежал прочь, не поблагодарив ни консула Фландрии, ни лучников, ни торговца фаянсом. И вот он уже во дворе. Всполошенно кудахчут куры. Он мчится вверх по холму.