Я уж не говорю о бесконечных байках про советских военных советников и инструкторов в Корее, Вьетнаме, Анголе и на Кубе. А в результате к войнам минувших времен вырабатывается отношение как к чему-то несерьезному.
Говорят, что смехом человек защищается от страха. Может быть. Но это значит, что природа сама успокаивает своих детей, чтобы они были готовы броситься в очередную бойню.
Я, к сожалению, не помню, кому именно принадлежит фраза, но отвечаю за ее дословность: «Все забыто народной памятью: и миллионы смертей, и тиранические амбиции. И лишь истории верности и предательства продолжают волновать сегодня и нас, читающих эти строки».
Вот так война предстает перед нами в своей самой привлекательной, самой романтической маске. Она кажется нам гораздо более симпатичной, чем вид человеческих мучений и горя, и от этого более живуча. С каким удовольствием мы готовы воспринимать описание боевой техники, фантастических подвигов, удивительных судеб, случаев самоотверженности и преданности.
А как приятно читать о милосердии, проявленном нашими соотечественниками, особенно если в этом признаются враги! Как, например, рассказ пленного солдата французской морской гвардии, который я приведу ниже:
«Пока мы грелись около нескольких сосновых полешков, подошел казак, высокий, худой, сухой, до того свирепый видом, что мы невольно попятились. Он подошел к нам по-военному и стал что-то говорить, но мы не понимали; вероятно, он спрашивал о чем-нибудь. В нетерпении на то, что мы ничего не поняли, он сделал знак недовольства, обеспокоивший нас: однако, заметивши это, он в ту же минуту придал своему лицу доброе выражение и, увидев, что одежда моего приятеля была в крови, выказал желание осмотреть его рану и сделал знак следовать за ним.
Он свел нас в ближайшую избушку. Вышла женщина, которой он приказал постлать соломы и согреть воды, а сам ушел, дав понять, что воротится. Она бросила нам немного соломы, но позабыла о воде, а мы не смели слишком настойчиво напоминать ей. Когда он воротился, то прежде всего спросил жестом: ели ли мы? Мы отрицательно покачали головами. Вероятно, он потребовал от женщины, чтобы она дала нам поужинать, и за ее отказ крепко стал бранить ее. Тогда она показала ему чашку с каким-то варевом и, по-видимому, уверяла его, что больше у нее ничего нет. Казак стал шуметь, даже грозить, но безуспешно — она поставила только греть воду для нас. Он опять ушел и скоро воротился с куском соленого свиного жира (сала. — O.K.), на который мы набросились, несмотря на то что он был сырой. Пока мы ели, казак смотрел на нас с видимым удовольствием и рукою показывал, чтобы мы не наедались сразу.
Когда мы понасытились, он снова что-то стал говорить женщине, как мы поняли, насчет нашей перевязки. Он требовал от нее тряпок, но та отговаривалась, отбивалась со словами: «нема, нет». Тогда почтенный воин, взявши ее за руку, заставил перерыть все углы избы, но ничего не добыл. Рассерженный таким упрямством, он вынул свою саблю: крестьянка закричала, а мы, тоже подумавши, что он убьет ее, бросились к его ногам. Он улыбнулся нам, как будто хотел сказать: «Вы меня не знаете, я хочу только попугать ее».
Женщина вся дрожала, но все-таки ничего не давала; тогда он снял сюртук, скинул рубашку, разрезал ее саблей на бинты и стал перевязывать наши раны. В продолжение этой работы он все время говорил, вставляя в свою речь много польских и немецких слов; но если это бормотанье было нам мало понятно, то самые поступки хорошо указывали на благородство его чувств. Он старался, кажется, дать нам понять, что знаком с войной уже более 20 лет (ему было около 40), что он был во многих больших битвах и понимает, что после победы нужно уметь быть милостивым к несчастным. Он показал на свои кресты, как бы давая понять, что такие доказательства храбрости налагали на него известные обязанности. Мы только радовались этому великодушию, и он мог, конечно, прочитать на наших лицах выражение нашей благодарности. Я хотел бы ему сказать: товарищ, будь уверен, что твое благодеяние никогда не изгладится из нашей памяти. Только двое здесь свидетелей твоего человеколюбия, потому что эта женщина не оценит его, но скажи нам твое имя, чтобы мы могли передать его и другим нашим товарищам. Он стоял на коленях, но потом, уставши, сел на пол, посадив меж ног моего товариша, подставившего ему свою раненую спину; он вымыл, вычистил рану плеча с величайшим вниманием и старанием и, как будто спрашивая моего совета, намеревался, с помощью дрянного ножичка, у него бывшего, вытащить засевшую пулю. Он попробовал открыть края раны, но приятель так вскрикнул, что казак остановился и, упершись в его голову своей головой, видимо стал извиняться за причиненную боль. Я не утерпел перед таким нежным вниманием и, схвативши его руки, крепко пожал их: собравши в голове все, что знал польских, русских и немецких слов, я хотел было говорить, но не мог — от умиления глаза мои были полны слез!
«Добре, добре, камрад!» — сказал он мне, торопясь окончить перевязку, для которой, кажется, боялся, что не хватит времени. Когда пришел мой черед, добрый казак осмотрел рану и, положивши указательный палец на палец мизинца, показал, что она не более нескольких линий в глубину и что она закроется сама собою — должно быть, удар пики был смягчен одеждой.
Он еще возился с нами, когда один из его товарищей позвал его с улицы: Павловский — так узнал я его имя — и он ушел, сопровождаемый нашими благословениями.
Мы уж думали, что не увидим более этого бравого казака, но он пришел на другой день очень рано и осмотрел перевязки наших ран. Он принес нам также по два русских сухаря, выразивши сожаление, что не смог сделать большего…»
Не правда ли, этот рассказ напоминает романы Александра Дюма, воспевающие благородство одних и горячую признательность других?
Конечно, где, как не на войне, проявляется так много случаев великодушия уставшими от смерти людьми? Я не собираюсь их очернять. Но при этом я призываю обратить внимание на слова «нужно УМЕТЬ быть милостивым». А это на войне очень непросто.
И некоторое знание исторических документов мне подсказывает, что тот же самый казак в иной ситуации, в момент «кровавого пира», массовых избиений пленных и их ограбления не будет осуждающе стоять в стороне, а примет в них живейшее участие.
Вот тогда из-под романтической маски Война покажет совсем иное, свое истинное лицо. И тогда, хотим мы этого или не хотим, придется прислушаться к другим свидетельствам: «Преследующие нас казаки, как казалось, руководствовались правилом (…) раздевать всех пленных и отпускать их затем на свободу; этим они освобождали себя от труда по их продовольствованию и конвоированию и навсегда выводили из строя».
«…Густая толпа людей и лошадей, едва до половины достигнув горы, была настигнута казаками, которые хотя и удовлетворились немногими пленными, но зато, оставаясь верными своей системе, раздели донага большое количество людей, оставляя на свободе».
Вот такое весьма своеобразное проявление человеколюбия, когда изможденные и умирающие от голода неприятельские солдаты, избитые и раздетые до нитки, были брошены в сугробы русской зимы. Не следует забывать, что, спасаясь от холода, окоченевшие вояки Великой Армии срывали с павших товарищей шарфы, плащи, шубы, сапоги — все то, что являлось для казаков лакомой добычей, — и поэтому оказывались обобранными ими догола.