Ванная доводила меня до отчаяния: непонятное изобретение — два отдельных крана для горячей и холодной воды — ставило в тупик. Каждое мытье головы превращалось в купание целиком. Я лежала в ванне, уставившись на однообразный рисунок стенных панелей, который завораживал меня и приводил в состояние, близкое к медитации.
Время без свойств, равномерно отмечаемое только часами приема пищи, безупречно поделенное на части, не давало сбиться с ритма. Ничего не надо было делать, ничего непредвиденного не могло произойти; не разрывались от звонков телефоны, никакие письма не выводили меня из странного, созерцательного равновесия. Все шло своим чередом с неумолимой четкостью. Никогда не случалось такого, чтобы в сахарнице закончился сахар, чтобы просыпалась соль или было пролито вино. Дом был совершенным механизмом, заведенной когда-то музыкальной шкатулкой. Проигрывающей один день за другим упорно и систематически, правда, заедая в одном и том же месте — у кранов в ванной; потом даже это мелкое неудобство я стала воспринимать как часть всеобъемлющего порядка. Часы имели всегда одинаковую протяженность, минуты — один и тот же размер. Можно ли удивляться, что любая новость доходила сюда приглушенной расстоянием, потускневшей, нереальной? Слабым отголоском каких-то далеких миров, чем-то, чего нет в действительности. Дома тут старели естественным образом, прибереженные «на благотворительность» вещи громоздились на чердаках, тихо угасая под покровами пыли. Достойно пережила свою эпоху викторианская мебель, средневековые сундуки не делали события из своего долголетнего существования. Шотландию можно было бы признать идеальным продуктом фабрик самого Бога.
Обед проходил неторопливо и чинно, под аккомпанемент негромкого постукиванья старинных вилок и ножей. Хозяйка задавала осторожные вопросы, прощупывала меня, деликатно расширяя площадку для откровений, но, боже упаси, не в лоб, ненавязчиво. Меня восхищала ее тактичность. Неужели их этому учат с детства? Не в этом ли суть их знаменитой британской сдержанности: понимая, с какой хрупкой материей имеешь дело, посторониться и дать место другому — освободить клочок жизненного пространства, пусть неспешно осознает себя. Так и я, удивляясь про себя, что тоже на это способна, кружила вокруг да около. Прежде чем спросить, переводила в уме свой вопрос на английский — в результате моих стараний он на милю отдалялся от польского оригинала. Перевод на английский был переворачиванием бинокля, дабы он не приближал, а отдалял предметы. Поэтому мне так нравились наши беседы. И особенно то, что каждая фраза начиналась с «well», словечка, которое всему, что бы потом ни говорилось, придавало какую-то вопросительную онирическую интонацию, любую мысль лишая определенности. На зыбкой почве этого «well» увядают ростки любой революции, распадается идея любого манифеста.
Порой я спохватывалась, что не владею собственным телом. Начинаю гримасничать и размахивать руками.
— На твоем лице все написано, — как-то сказала она мне, спокойно поднося чашку к губам.
Хотя комплимент был сомнительный, я впервые уловила в ее словах тень симпатии. Лицо же ее, как всегда, оставалось бесстрастным.
Она расспрашивала меня о Польше. Однажды после ритуальной чашки кофе в drawing-room я показала ей на карте, где живу. Она разглядывала карту с притворным интересом — поднятые дугой брови, сдержанно повторяемые «yes, yes», когда я рассказывала об истории страны. А до меня вдруг дошло: для нее это не имеет никакого значения. Спать в тот вечер она ушла раньше обычного, сказав, что чувствует себя на редкость уставшей.
Незадолго до того, как отыскался мой багаж, мои хорошо знакомые вещи, она показала мне свою библиотеку. Вход был со двора, значит, библиотека отделена от остального дома. На полках стоял полный комплект Энциклопедии «Британика» 1956 года издания, собрание мировой классики в красивых, темно-зеленой кожи, переплетах. Альбомы по искусству, аукционные каталоги, словари, лексиконы, случайные книги по философии, разрозненные тома всемирной истории и мифологии. Так вот, пока не пришли мои книжки, я, присев на верхушке стремянки, просматривала все подряд, слева направо. К своему немалому удивлению, я наткнулась на целую полку литературы о Польше. Там встречались очень интересные вещи. Например: «Poland is a country which has popped up on the map of Europe from time to time though never quit in the same place twice»[3]. Тяжеленная «Мифология» с вступительной статьей Грейвса, изданная в 1958 году, с британской безапелляционностью утверждала, что «Silesia, Germany»[4]. Не веря своим глазам, я прочитала в каком-то американском журнале о «polish concentration camps»[5]. Вечером позвонила домой из телефонной будки в городке, чтобы убедиться, что я все еще существую.
Примерно тогда же, спустя неделю после приезда, я отправилась на первую ознакомительную экскурсию по окрестностям. Двадцать минут езды на пригородном двухэтажном автобусе — и я оказалась в Рослин. В местечке, куда настоятельно рекомендовал отправиться мой путеводитель из-за необыкновенной часовни с настенными фресками, на которых за сто лет до Колумбова путешествия уже были изображены американские растения — неоспоримое доказательство того, что шотландцы побывали в Новом Свете задолго до Колумба. Но мне интереснее было другое — история для меня всегда отступала на задний план. Я решила поехать туда, поскольку на днях мне попалась на глаза заметка о чаше Святого Грааля, спрятанной в этой часовне. Она вполне могла там храниться. С незапамятных времен. Если вообще когда-нибудь существовала. Сидя одна в своей комнате, я вдруг почувствовала странное возбуждение. Мгновенно содержание заметки связалось — и это было как вспышка — со словами моей хозяйки, оброненными накануне вечером: в Рослин находится научно-исследовательский институт, где клонировали овечку Долли. Овца, Жертвенный Агнец, Кровь Христова, Божье Тело, Гены, Хромосомы, Бессмертие. Неужели я невольно очутилась в самом сердце мира, в самом центре тайны? Маленький мокнущий под дождем шотландский Иерусалим. Периферийный пуп земли. Центральная периферия. Сокровищница, скрытая в самом неожиданном месте. Кружевные, расшитые драгоценными камнями окраины космоса. С верхотуры двухэтажного автобуса я смотрела на мокрую зеленую плоскую равнину, идеально расчерченную и скучную. Билет до места, где была знаменитая часовня, стоил два с половиной фунта.
Потом я села за столик в пабе при гостинице и заказала большую кружку «Гинесса». Часовня действительно была великолепна; я пристроилась к группке туристов, которые в восхищении водили глазами по стрельчатым сводам, внимая каждому слову экскурсовода в шотландском килте. Но Грааля в часовне не было. Я точно знала. Иначе сразу бы почувствовала. Овечка Долли — всего-навсего очередной научный эксперимент. Ее жертвенное тело — никчемная пустышка. Напрасная, неосуществившаяся надежда на бессмертие. Горькое крепкое пиво ударило мне в голову. Домой я возвращалась опять под дождем.