Трудно описать атмосферу огромного молчаливого здания позади мэрии Шату. Стоило проникнуть за ограду — и начинало казаться, будто ты попал в королевство, где покоится Спящая Красавица: просторный двор с пустыми крытыми галереями, монументальные лестницы, отвечавшие эхом только моим башмакам на деревянной подошве, необитаемые спальни, где порой совершала пробежку толстая крыса… Я взбирался под крышу, проходил коридором, где свистели сквозняки, и стучался в дверь с табличкой «№ 7».
Обычно ничего не происходило до тех пор, пока я не доказывал свою благонадежность, подав условный знак.
— Это я!
— Кто я?
— Амбруаз!
— Что еще за Амбруаз?
— Радзанов!
— Чей сын?
— Радзанова Димитрия из дома один по улице Мезон в Шату.
— Профессия отца?
— Химик.
— Не расслышала!
— Пианист!!!
Тут звякала щеколда и дверь начинала ме-е-ед-ленно приоткрываться, скрипя, как ворота замка с привидениями. Ставшие для меня привычными меры предосторожности, принятые бабушкой, думаю, заменяли ей пароли, которые используются в обстановке войны. Хотя, с другой стороны, это напоминало и промывку мозгов с целью как следует меня обработать.
Бабушка встречала меня закутанная в своих голубых песцов, на голове — шапка-ушанка из оленьего меха, на руках — леопардовые перчатки, на ногах — ботинки на пуговках. Она, казалось, готова уже сесть в тройку… ну, скажем, на свою старую пружинную кровать, занимавшую большую часть пространства. Нет. Прежде чем перейти к разговору о серьезных вещах, она ставила на спиртовку жестяную кастрюльку и заваривала в ней чай. О, как они казались теперь далеки, времена серебряных самоваров! Единственным, что осталось от прежней роскоши, были ее одежда, менторское обхождение и бонбоньерка в цветочек, в которой она держала твердое, будто деревянное, печенье. Поскольку я приходил как раз к полднику — я непременно его и получал. Однажды я даже сломал о такое печенье зуб, и это заинтриговало папу, заронило в него какие-то сомнения. Еще помню исходивший от бабушки старушечий запах, руки в коричневых пятнах, помню, какие острые у нее были ногти, когда она щипала меня, желая повысить внимание к своему рассказу.
— Кто-нибудь знает, что ты здесь?
— Нет.
— Отлично, подойди.
Главным занятием бабушки была инвентаризация газетных вырезок, посвященных Горовицу. Она открывала альбом и заставляла меня путешествовать вместе с нею по жизни, которая не была моей, но которая, мало-помалу, поглощала меня. Анастасия раскладывала по одеялу фотографии маэстро во всей красе (естественно, там были одни только минуты счастья) и читала вслух прославляющие его статьи, переводя их с английского.
Бабушка считала, что ею собрана уникальная коллекция, равной которой нет в мире. А если я удивлялся этому, бросала: «Припомни-ка, что Горовиц знаком с нами».
После этого она умолкала, и вид у нее становился совершенно неприступный — ни дать ни взять какое-нибудь его высокопреосвященство в пурпуре близ папского престола, отгораживающееся облаками ладана от профанов с их вопросами.
Когда мне было пора уходить, бабушка вынимала из конверта купюру, которую отдавала мне не сразу, а только убедившись, что я все хорошо запомнил, и, разумеется, заставив меня поклясться, что истрачу эти деньги лишь в случае крайней необходимости.
Видя, что я озадачен и открываю рот, чтобы спросить, какая может быть крайняя необходимость, она опережала события:
— Это все, что мне удалось спасти, когда большевики нас грабили. Советую тебе хранить их как зеницу ока. И никогда не забывай, что это деньги Радзановых!
Я был слишком мал и не мог уловить всего, но именно в данном пункте ни малейшей семантической двусмысленности не звучало и звучать не могло: ни в коем случае и никоим образом этой манной небесной не должна была воспользоваться моя мама.
Встреча за встречей — и до меня стало доходить, что я попался на удочку, я начал понимать, что все сказанное в доме позади мэрии на самом деле адресовалось папе, а я для бабушки просто-напросто нечто вроде троянского коня. Она рассказывала мне истории и снабжала меня деньгами для того, чтобы я повторял услышанное дома, но повторял, не называя источника информации, потому что Анастасия очень не хотела, чтобы у родителей возникли подозрения насчет сути тайных сборищ в мансарде над каштанами.
Я быстро вошел во вкус нового дела — быть связным оказалось интереснее некуда. Это занятие дарило мне забавы за счет недостойной старой дамы, но позволяло в то же время и поощрять отца к его музыкальному поединку. Мать и сын снова повели беседу — теперь через посредника, и обсуждали они вопрос, имеющий довольно мало отношения к тому, что волновало все остальное население Франции. Тут не было и речи ни о соглашении в Виши, ни о начале оккупации… Возмутителем спокойствия на планете оказался не Адольф Гитлер, им был Владимир Горовиц, еврей, сбежавший в США, — и это его путь мы тщательно отслеживали из парижского предместья, попавшего под нацистский сапог.
Папа возвращался с завода как раз в то время, когда я приходил от своей осведомительницы, и вот несколько примеров, показывающих, какие у нас получались «беседы».
Один раз было так: он уселся перед инструментом, а я, пока выбирались ноты, повторил, как попугай, услышанное сегодня в гостях у бабушки голосом диктора парижского радио.
— Из официальных источников стало известно, что Горовиц намерен исполнить Рахманинова, дирижировать будет Артуро Тосканини, два музыканта встретились в салонах гостиницы «Астор». Между ними вспыхнула искра взаимопонимания.
Папа раздавил сигарету в пепельнице, сделанной в виде трилистника, и без малейшей враждебности поинтересовался:
— Да ну? Искра? Они что — на электрических стульях сидели?
В другой раз я объявил, сложив губки бантиком, что, именно исполняя мазурку Шопена, Горовиц прельстил Ванду, четвертую дочь Тосканини.
— Думаю, эта Ванда просто парень в юбке! — покачал головой папа.
Или еще как-то я процитировал слова одного критика-идолопоклонника:
— Если благодаря какому-то небесному или медицинскому чуду глухому от рождения предоставили бы возможность слышать в течение часа, я посоветовал бы ему провести этот час с Горовицем!
— Кто тебе это сказал?
— Ба… ну… по радио слышал!
— Лучше проткнуть себе обе барабанные перепонки, чем слушать такой бред! — пробормотал папа.
Он наконец разозлился, я это почувствовал. Он созрел для того, чтобы выйти на ринг и сделать котлету из нью-йоркского фанфаронишки, который мне представлялся кем-то вроде кролика в смокинге.
Я достал из конверта пластинку с 3-м концертом Рахманинова и аккуратно уложил ее на вертушку проигрывателя. Едва сапфировая иголка коснулась чуть волнистой поверхности, едва из динамика раздалось многообещающее шипение, сердце у меня остановилось. Пальцы моего папы обрушились на клавиатуру в тот же миг, что пальцы Горовица, и начались двадцать минут драки — только искры летели…