— А ты человек, командир, — негромко сказал Богатырев, стирая пилоткой ошметки грязи, испятнавшие его лицо, — не бросил нас. Я уже думал — придется подрываться…
* * *
В начале войны в Красной Армии не было штрафных батальонов — они появились позже, в сорок втором, после выхода знаменитого приказа «номер 227». А до того солдат и офицеров, осужденных военным трибуналом за различные проступки и преступления и не приговоренных к расстрелу, просто направляли в обычные воинские части «под надзор» и «для искупления вины», причем офицеров, как правило, разжаловали до рядовых. Именно из таких людей и был составлен расчет четвертого орудия второй батареи — расчет, который в дивизионе называли «бандитским».
В этом расчете собрались разные люди с разными судьбами. Наводчик Богатырев, сухощавый мужчина лет тридцати пяти, прибыл сюда в черной куртке танкиста со следами сорванных трех «кубарей» — знаков различия политрука. На вопрос Павла — как, мол, дошел ты до жизни такой? — он поначалу ответил «долгая история, командир», но потом рассказал. Богатырев служил в танковой дивизии комиссаром батальона и встретил войну 22 июня сорок первого года на западной границе. Дивизия отступала, неся огромные потери, и когда от нее остались рожки да ножки, дивизию расформировали. Уцелевших солдат и сержантов раскидали по другим частям, а офицеров направили в резерв в город Горький, где они ждали отправки на фронт. Ждали неделю, две недели, месяц — тишина. Денег поднакопилось, и Богатырев с приятелем — разумеется, тайком от начальства, — махнули в Москву кутнуть. Кутнули они славно, но тем временем нежданно-негаданно стряслась проверка. Отсутствие доблестных гусар в части было немедленно обнаружено, и по возвращении в Горький оба попали под трибунал. Не мудрствуя лукаво, трибунал влепил каждому по десять лет тюрьмы — по году за каждый день гулянки — с заменой отсидки «искуплением вины на фронте».
Командир расчета Михаил Пампейн родился в Прибалтике и мечтал стать моряком, но судьба привела его в танковые войска. Там его приметил комиссар танковой бригады и взял к себе ординарцем. Бригада отступала, теряя людей и технику, и в итоге комиссар струсил и приказал Михаилу отстрелить ему палец, чтобы попасть в госпиталь. И Пампейн выполнил приказ: взял карабин и выстрелил. В госпитале факт «самострела» установили — дознание, трибунал, приговор. Комиссар получил свое, а заодно пострадал и Михаил — за соучастие.
Остальные бойцы расчета были самыми настоящими уголовниками. Когда началась война, все они подали заявления в ЦИК с просьбой направить их на фронт. Лидерами этой блатной компании являлись воры Коваленко и Волошин — матерые мужики, битые и мытые во всех щелоках и достигшие веса в блатной иерархии. Дементьев не понимал, что заставило их пойти на фронт: конечно, лагерь — не сахар, но и фронт тоже не рай земной. На прямой вопрос комбата Коваленко сначала ответил так: «А я немецкого языка не знаю — как я буду работать по специальности, если немец возьмет верх?», а потом посерьезнел и сказал, кивнув на запад: «Оттуда ползет такое, что всем нам будет полный атас, будь ты хоть ученый, хоть рабочий, хоть вор. А я этого не хочу, командир».
А Волошин высказался еще прямее: «Ради нашего верховного пахана и его кодлы я бы и с нар не слез, но за нашу землю крови не пожалею — не буду лагерную шамовку жрать, пока ее другие обороняют». Сказал — и в упор посмотрел на Дементьева своими черными пронзительными глазами, понимая, что за такие слова можно попасть под расстрел. Однако Павел не стал никому передавать слова уркагана — он и сам, несмотря на свой невеликий жизненный опыт, видел: не все так славно в России. А на смертной черте фронта слова и дела человеческие имеют совсем другой вес и смысл, нежели в мирной жизни, и если тот, кто стоит с тобой рядом под огнем, тебе доверяет, это дорого стоит. К тому же лейтенант уважал Волошина за его неподдельную отвагу: Волошин сам попросился в разведку и действовал там дерзко и умело. Волошин был общителен, и от него Павел узнал многое о лагерной жизни — из того, о чем не писали в газетах. В колонии «за хорошее поведение» Волошин был расконвоирован и обслуживал семьи «врагов народа» — приносил воду и дрова семье Тухачевского, видел его жену Нину Евгеньевну и красавицу-дочь Светлану. «Зайду я к ним, — рассказывал Волошин, — а она сидит перед зеркалом и волосы расчесывает. Они у нее длинные были, шелковистые, как у русалки. Нет, не понимаю я — ну, расстреляли самого маршала, а баб-то его за что мытарить? Не по-людски это».
Дементьев не любил, когда его четвертый расчет называли «бандитским»: он видел, что все эти люди воевали честно: лучше многих «идейных», умевших красиво говорить правильные слова о любви к «социалистической Родине». И лейтенант оставил этот расчет прикрывать отход батареи не потому, что ему не жаль было пожертвовать «бандитами», а потому что знал — расчет выполнит приказ и не побежит. Так оно и вышло — артиллеристы «четверки» огнем заставили немецких автоматчиков залечь в двухстах метрах от орудия, а затем, воспользовавшись передышкой, быстро прицепили пушку к тягачу и отошли. А вернулся он за ними потому, что не мог бросить своих воинов, выполнивших свой долг.
ГЛАВА ПЯТАЯ. В СТЕПЯХ ПРИДОНЬЯ
Тихий Дон… Казачие станицы,
Cрезанный откос береговой
Шелестят истории страницы,
Пахнут дымом и степной травой…
Тяжесть кольчуги ложится на плечи,
Вьется змеей половецкий аркан,
Крылья сложил и прицелился кречет,
Плещется боль окровавленных ран
Испить шеломом воды из Дона,
О край степи копье переломить,
Князь-Игоря полки идут изгоном
Течет неспешно летописей нить
Тихий Дон… Лихие атаманы
Горячат нагайкою коней,
Янычаров блещут ятаганы,
Гул орудий чаще и плотней…
Громом пищалей камыш потревожен,
Пенят волну боевые челны,
Сабли забыли убежища ножен,
Кубки янтарною влагой полны
Мятежны духом сыны России,
На каждый век приходится смутьян
Горячей кровью плаху оросили
Кондрат Булавин, Стенька, Емельян
Тихий Дон… Стучится век двадцатый,
Лихолетий полоса и смут
Рвут шрапнели курени и хаты,
Пули сеют и клинками жнут…
Сотня из яра выходит наметом,
Кони теряют своих седоков,
Плавятся в злобе стволы пулеметов
Новые записи в книгу веков
От тех пожарищ чадят уголья,
И тянет дымом выжженных жилищ,
И ноет сердце застарелой болью:
Кто прав тогда был, кто остался нищ?
Речка Сухая Верейка своему названию не соответствовала: ее поросшие камышом берега были заболочены. Когда-то здесь в изобилии водилась всякая водоплавающая птица и прочая живность, но война спугнула птиц с насиженных мест — они улетели, предоставив людям играть на берегах Сухой Верейки в смертельную игру под названием «война». И люди играли, перекатывая по болоту полуторатонные орудия, перебрасываемые с одного танкоопасного направления на другое.