— К несчастью, отец, я не умею высказываться вслух, как мои сестры. Я вас люблю, как долг велит, — не больше и не меньше[34].
— Корделия, опомнись, — молвил Лир, — и исправь ответ, чтоб после не жалеть об этом[35].
— О милостивый повелитель! Вами я рождена, взлелеяна, любима — и я, как вашей дочке подобает, люблю вас, чту вас, повинуюсь вам. Зачем же сестры выходили замуж, когда, по их словам, вся их любовь вам безраздельно отдана?[36]
— Да, но вы их мужей видали? — ввернул я. Из-за стола, с разных мест донесся сдержанный рык. Как только можно считать себя персоной благородной, коли пускаешься рычать без малейшего повода. Сплошная неотесанность, вот что.
— Ведь если вступлю я в брак, то взявшему меня достанется, уж верно, половина моей заботы и моей любви. Выходишь замуж — так не надо клясться, что будешь одного отца любить[37].
Дело рук Эдмунда, я уверен. Он как-то прознал, что таков будет ответ Корделии, и убедил короля задать уместный вопрос. Она ж не знала, что батюшке всю неделю не дают покоя мысли о смерти и собственной значимости. Я подскочил к принцессе и зашептал:
— Соврать сейчас будет доблестнее. Покаешься потом. Кинь же косточку старику, девица.
— И это ты от сердца говоришь?[38]— спросил король.
— Да, милорд. От него.
— Так молода — и так черства душой, — произнес Лир.
— Так молода, милорд, и прямодушна[39], — произнесла Корделия.
— Так молода — и глянь, какая дура, — произнес Кукан.
— Быть посему. Пусть прямота твоя тебе приданым служит. Ибо ныне клянусь священными лучами солнца и таинствами ночи и луны, клянусь воздействием небесных звезд, которые несут нам жизнь и гибель, что отлучаю навсегда от сердца и отрекаюсь от родства с тобой[40].
В духовности своей Лир бывает — как бы это помягче — гибок. Ежели его понуждают проклясть или благословить, он временами склонен призывать богов из полудюжины пантеонов, лишь бы те, кто там сейчас на вахте, прислушались и вняли.
— Ни собственности, ни земли, ни власти. Грубый мериканец-людоед, который пожирает свое потомство, будет нам милей, чем ты, былая дочь[41].
Тут я задумался. Живого мериканца никто никогда не видел — это существа мифические. Легенда гласит, что барыша ради они продавали члены собственных детей в пищу — это, разумеется, было еще до того, как они спалили весь мир. Поскольку в ближайшем будущем я не ожидал государственного визита от торговцев-каннибалов апокалипсиса, дело выглядело так, что либо у метафоры государя моего вылезла грыжа, либо он заговорил на языке буйнопомешанных.
Тогда встал Кент:
— Мой государь!
— Ни слова, Кент! — рявкнул король. — Не суйся меж драконом и яростью его. Я больше всех любил ее и думал дней остаток провесть у ней. Клянусь покоем будущим в могиле, я разрываю связь с ней навсегда[42].
Корделия, похоже, больше смешалась, чем обиделась.
— Но отец…
— Прочь с глаз моих! Призвать сюда француза и бургундца! Чего застыли? Олбани и Корнуолл! Между собой делите эту треть. И пусть гордыня, то бишь прямодушье, ей добывает мужа. Вас обоих мы облекаем власти полнотой со всеми высочайшими правами и преимуществами. Мы, со свитой из сотни рыцарей, постановляем жить по месяцу у каждого из вас поочередно. Свиту содержать обязываем вас. Мы сохраняем лишь титулы и званья короля, а власть, казну и все бразды правленья вам отдаем, любимые зятья; и в подтверждение — вот вам корона. Делите пополам[43].
— Лир, король мой, не дурите![44]— Снова Кент — он шел вокруг стола к его центру.
— Берегись! — сказал Лир. — Ты видишь, лук натянут. Прочь с дороги!
— Стреляй, не бойся прострелить мне грудь. Кент будет груб, покамест Лир безумен. А ты как думал, взбалмошный старик, — что рядом с лестью смолкнет откровенность? Нет, честность более еще нужна, когда монарх впадает в безрассудство. Не отдавай престола. Подави свою горячность. Я ручаюсь жизнью — любовь Корделии не меньше их. Совсем не знак бездушья молчаливость. Гремит лишь то, что пусто изнутри[45].
При этих словах старшие сестры с мужьями вскочили на ноги. Кент прожег их взглядом.
— Кент, замолчи, — предупредил король, — коль жизнью дорожишь!
— Я жизнь свою всегда считал залогом, который я готов был ежечасно отдать твоим врагам; я не боюсь ее утратить, чтоб спасти тебя[46]. Возьми назад свое решенье, а то, покуда крика в глотке хватит, твердить я буду: сделал плохо[47].
Лир потянул из ножен меч, и тут я понял, что он совершенно утратил рассудок, — словно это и так не было ясно, когда он накинулся на любимую дочь и вернейшего своего советчика. Если б Кент соизволил защищаться, он бы перерубил старика, точно серп хлебный колос. Все происходило слишком быстро — даже шут не успел бы остановить королевский клинок своею остротой. Я мог лишь наблюдать. Но Олбани оказался проворнее — перебежал вдоль стола и придержал стариковскую руку, втолкнул меч обратно в ножны.
Тогда Кент, старый медведь, усмехнулся, и я понял, что своего клинка против старика он ни за что не стал бы обнажать. Так и умер бы, чтоб до короля вернее дошло. Больше того — Лир тоже это знал, но во взоре его не было пощады, одно только заледеневшее безумие. Он стряхнул руку Олбани, и герцог попятился.
Когда Лир заговорил вновь, голос его был тих и сдержан, однако его корежило ненавистью.
— Внимай, крамольник. Долг твой — мне внимать! Ты нас склонял нарушить наш обет, — чему примера не было, — и гордо встал меж решением и властью нашей, чего наш сан и нрав не переносят. Я здесь король. Так вот твоя награда: пять дней тебе даем, чтоб приготовить себя к защите от земных невзгод, чтоб на шестой спиною ненавистной к владениям моим ты обернулся, и если на десятый день найдут здесь в королевстве след твоей ноги — в тот миг умрешь. Ступай! Клянусь богами, решенье неизменно![48]