Тут я решил, что выслушивать Филиппа далее, когда он шаг за шагом приближался к утробе матери, значило бы подглядывать за таинствами натуры, и вернулся к попыткам привести его в чувство, пока бродячие вилки не набились в залу или пока еще что-нибудь не стало между нами и здравым разумом. Однако битье по щекам, хоть и доставляло мне (виноват) некоторое удовольствие после всего, что я о себе услышал, не достигало своей непосредственной цели, и я попытался вспомнить, какие средства борьбы с обмороками мне известны и есть ли среди них мрамор и навощенный паркет. Козьи рога, опаленные на легком огне, вероятно, решили бы дело[9], но я не ношу их с собой в гости, и хотя что-то подобное наверняка было вывешено у барона в холле, я не имел охоты искать в темноте, справляясь у каждого встречного привидения, как тут пройти к ближайшей козьей голове; надеюсь; Вы поймете меня, услышав, что я решил пользоваться тем, что было под рукой, уповая на то, что обморок Филиппа будет снисходителен к моей ограниченности в средствах. Рядом стояла какая-то оттоманка; я подумал, что дым от ее набивки может соперничать с козьими рогами, а в чем-то их и превзойдет. Разодрав ее атлас, я выдернул клок какой-то дряни и вспомнил, что не высекаю огонь пальцами. Я поднял голову: люстра была слишком высоко. Я упоминал две статуи, которые стояли в нишах друг против друга; одна из них несла копье — по счастью, изготовленное отдельно. Мне удалось его вытянуть, не уронив статую и не отломав ей руку. Я хотел дотянуться им до люстры, чтобы подцепить свечу, но не рассчитал, каково будет держать копье за самый конец, оперируя им под потолком. Разумеется, я не удержал и ударил по люстре всей его тяжестью. Люстра широко качнулась; змеистая гарь протянулась по блестящему потолку; сверху, треща, хлынули огонь и воск; проклиная все, я бросил копье, надеясь больше никогда не сражаться в первом ряду, и поволок Филиппа в дальний угол. Оттоманка затлелась от упавшей свечи, но я не рискнул останавливаться. Мы были уже у какой-то двери, когда тяжелый удар сотряс залу — я обернулся: люстра сорвалась и рухнула на пол. Все стихло; лишь кое-где шипел огонь. По курящемуся паркету, отмахиваясь от дыма, я сделал широкий круг, огибая люстру. Она до половины ушла в пол, но уцелевшие свечи еще горели. Филипп застонал и пошевелился. Я тряхнул головой, чтобы отделаться от зрелища люстры, тонущей в паркете, и оглядел плачевные следы своего здесь пребывания. Поскольку статуе досталось меньше всего, я решил проститься с ней в добром тоне. Я подошел и, стараясь сочетать убедительность с краткостью, довел до нее, что перемена освещения пошла ей на пользу, сообщив ей нечто демоническое. Что бы она ни изображала прежде, в ее нынешнем положении она ужасно похожа на мятежного бога, лишенного оружия и сброшенного из эфира; закопченный потолок напоминает о великих битвах, ставших причиною ее изгнания, а падение люстры символизирует надежду на то, что фортуна когда-нибудь переменится. На этом я простился с ней, постаравшись не упомянуть своего имени, и вернулся к Филиппу. После всего, что я натворил ради того, чтобы он понюхал паленого ворса, отступиться от этой затеи было бы глупее ее самой. Я придвинул к Филиппу, лежащему у стены, тлеющую оттоманку, перевернул ее ножками вверх, отворачивая свое лицо от смрада, и через несколько минут мой врачебный триумф ознаменовался тяжелым кашлем Филиппа и вопросом, до какой степени я привык коптить своих друзей перед употреблением. Я поднял его на ноги и выволок в дверь.
Кв.
X
23 апреля
Я хотел писать далее, дорогой FI., но вместо этого пошел гулять. Как хорош этот месяц апрель, чьи веселые кудри Феб украшает цветами (в самом деле, вдоль дороги видно какие-то мелкие желтые головки: я не разобрал, что это), когда Овен красуется своими тринадцатью звездами — «первым блистающий в чине знаков склоненном», как говорят поэты, — когда ласточка, видящая с высоты там нивы, там высокую башню, а там корабли на серебряных волнах, отвлекается от забав ради того, чтобы подвесить гнездо под кровлей, когда скворцы распевают на качающихся ветвях в голом небе, а деятельный селянин, поплевав на руки, пускает воду по желобам, чтобы напоить луга; и я забыл сказать, что этот месяц обязан своим названием тому, что он открывает выстуженную за зиму землю для нового плодоношения. Кроме того, мне нравится замечать, как первый пыльный столп несется передо мной по дороге там, где неделю назад я пытался обойти глубокую грязь, и как в тени на дрожащей сухой траве еще лежит почерневший снег; и именно в это время в обыденном воздухе появляются запахи, о которых совсем забываешь за зиму, будто их никогда не было. — Коротко сказать, у меня нет настроения ни к чему.
Вы спрашиваете о нагаре на свечах в той зале, которую я описывал в прошлый раз. Кажется, его почти не было; но я не вижу, какие выводы можно сделать из того, что свечи зажгли незадолго до нашего появления. Равным образом я не думаю, что кто-то прятался за шторами. Для подглядывания в таких домах можно создать более комфортные условия. Обычно ради этого выколупывают глаза портретам Гольбейна, чтобы моргать в них, делают дверь внутри шкафа или пускаются на какие-то еще коварства. Шторы не шевелились и, возможно, даже не свисали до полу. Конечно, я не приглядывался к ним: меня в тот момент занимал Филипп — я боялся, не будет ли с ним плохо: ведь когда человек таким вот образом, как он, испытывая вдохновение, переступает за грань настоящего, грозят ему большие тяготы, то ли карою за дерзость, то ли воздаянием за благочестие, если верно говорят, что одно и то же сияние рая ласкает праведных и опаляет грешных. Я слышал о прозекторе, который однажды возился, как обычно, с трупом и вдруг, вскрыв ему печень, обнаружил записку такого содержания: «Никому не говори, но это будут законы либо мускатный орех; а в остальном узнай у правого легкого». Надо сказать, ему никогда прежде не попадались трупы, подобные конфетам с поучительными надписями, когда, знаете, развернешь обертку и найдешь в ней такую мысль: «Любопытство — одна из неизменных и определенных характеристик сильного интеллекта. — С. Джонсон», или: «Воспитывать девочку — это воспитывать само общество. — Ж. Мишле», или и вовсе: «Ничто в природе не действует так успокаивающе на душу, как созерцание луны, когда она, подобно челну, плывет по морю яркой лазури. — Неизвестный автор» и еще много всего по разным темам, например о Седине, Сексе или Сельском хозяйстве, так что чувствуешь, как твоя ненасытность обретает извинительную причину в тяге к мудрости, ведь никому не запретно знать, как воспитывать девочку и что Неизвестные авторы думают о созерцании луны. Так вот, возвращаясь к прозектору, — поскольку он не ждал от трупа подобных эскапад, то и застыл столбом от удивления, а когда очнулся, то, разумеется, пустился потрошить правое легкое и вскоре нашел следующую записку: «Здравый смысл, быстрый ответ, неиссякающие желания; это говорит о среднем брате; желчный пузырь все разъяснит». Трудно было ждать, что желчный пузырь не станет следующей жертвой любознательности; и желчный пузырь, надо сказать, не подвел. Браво отрапортовав прозектору о ювелирах и народных собраниях, он за подробностями отрядил его вверх по малому кругу кровообращения; и так обезумевший прозектор метался по телу, лежащему перед ним на столе, пока наконец его (прозектора) коллеги, ходившие обедать в соседнее кафе «Горячие гланды», не вернулись на рабочее место и не обнаружили нашего кровавого героя уставившимся в очередное прорицание среди вороха человеческих обломков, из коих многие положительно не находили себе места; и тогда-то ему, поздно опомнившемуся, пришлось отвечать на неприятный вопрос, чего ради он привел своего подопечного в такое состояние, что ему теперь грозит опоздать на Страшный суд, потому что он не соберется туда вовремя, меж тем как требовалось всего лишь подтвердить, что смерть произошла из-за тромба в легочной артерии. Мне кажется, тут дело в холерическом темпераменте — если бы он не побуждал людей к стремительным действиям, в хрестоматиях было бы меньше образцов того, что называют гордыней, запальчивостью и другими укоризненными именами. Впрочем, я могу и ошибаться: на этот счет мне в конфетах ничего не встречалось.