В восемьдесят четвертом году — ему тогда было четырнадцать и на него сыпались приглашения от многочисленных родственников, живущих по всему миру, от Гарбадейла до Штатов и Дальнего Востока, — его спросили, куда он предпочитает отправиться на каникулы, и он ответил, что хочет поехать в Лидкомб и заняться садом.
К концу лета он заново прикипел к этому месту. Сам особняк был, конечно, хорош, но его привлекали угодья, сады, растения — цветы, кустарники, деревья, овощи, разнотравье газонов и лугов — и всякая живность, которая там кормилась.
Тяга к земле — не без ехидства подкалывали школьные приятели — была несколько подозрительна, и он сам в какой-мере с этим соглашался. Но так уж получилось. Вся эта, казалось бы, непритязательная зелень манила его к себе. Так что волею судьбы он, подросток, ловил настоящий кайф на овощных грядках.
— Значит, на резиновом кольце теперь сидим, Олбан? — спросил дядя Джеймс. — Передай-ка горошек.
— Бедненький мой, — наверное, в пятый раз сказала Лия с другого конца стола. На ее лице мелькнула ободряющая улыбка, а голосе звучало сочувствие.
— Ма-а-а-а-а-ам. — Олбан бросил на нее негодующий взгляд. Но Лия только улыбнулась еще заботливее.
Олбан передал миску с горошком дяде Джеймсу, сидевшему во главе стола.
— Вообще-то, не на кольце, а на подушке, дядя, — сообщил он.
Господи, какой стыд. Олбан с ужасом осознавал, как по-детски — не иначе — прозвучало его воззвание к Лии. Вышло даже не просто «мам», а «ма-а-а-а-ам» — протяжно, как у младенца. Он взглянул на Софи, чтобы посмотреть, не ухмыляется ли она, не хихикает ли, но она лишь накладывала себе добавку пюре.
— Бедняга, — высказалась напрямик тетя Клара. — Аккуратней надо с лошадьми.
Клара, дородная, румяная матрона, всегда носила фартук и прикрывала рыжие — иногда рыжие до тревожности — волосы косынкой. Олбан не припоминал, чтобы когда-нибудь видел ее с непокрытой головой.
— Доктор говорит, серьезных повреждений нет, — объявил Энди.
Отец Олбана настоял на том, чтобы присутствовать при осмотре. Это тоже вызвало неловкость, хотя Энди искренне переживал за сына. А доктором оказалась молодая женщина. Невыносимо стыдно.
— То есть продолжению рода ничто не угрожает, так я понимаю? — спросил дядя Джеймс отца Олбана.
Дядя Джеймс был чудаковатым субъектом. В отличие от нормальных фермеров он ходил в вельветовых брюках и жилете поверх рубашки в желтую клеточку, что делало его еще более грузным. У него были густые вьющиеся черные волосы, румяные щеки и солидное брюшко.
Энди только улыбнулся. По сравнению с шурином отец Олбана выглядел еще хоть куда: подтянутая фигура, почти прямые темные волосы с проседью. У него было добродушное лицо с морщинками вокруг глаз, отчего казалось, что он всю жизнь улыбался, но порой — если застать его в одиночестве, когда он сидел, глядя в никуда, — от этих морщинок он, наоборот, выглядел очень грустным, пока не спохватывался, что на него смотрят.
— До свадьбы заживет, правда, золотко? — сказала Лия, улыбаясь Олбану.
Его мачеха была худощавой и бледной, но отличалась веселым нравом, какой ассоциируется с людьми вдвое толще. Свои пышные вьющиеся светлые волосы она сама называла «королевской короной». А еще, как, к величайшему смущению Олбана, заметил один из его школьных приятелей, у нее были обалденные — для ее возраста — сиськи.
— Заживет, — пробормотал он и, склонившись над тарелкой, принялся срезать жир с краев свиной отбивной.
— Надеюсь, Олбан, перед моей девочкой ты не вел себя как Гелдоф?[6]— сказал дядя Джеймс, обильно поливая свою тарелку яблочным соусом.
— Как, простите?
— Не ругался, как этот Гелдоф? Конечно, получив копытом в пах, человек обычно не стесняется в выражениях, это понятно, но все же надеюсь, что ты сумел удержаться от сквернословия в присутствии моей дочери.
— Джеймс, прошу тебя. — Софи со значением вытаращила глаза.
Отец Софи демонстративно повернулся на стуле и посмотрел в сторону двери.
— Еще кто-то пришел? — спросил он, грозно хмурясь. — Кому-то сказали «Джеймс»?
— Папа, пап, отец, папа, — с досадой процедила Софи.
— А! Я тут! — сказал дядя Джеймс, поворачиваясь обратно. — Извини, дочка.
— Будьте спокойны, дядя: я и дышать-то не мог, не то что ругаться, — заверил его Олбан. — Нежный слух вашей дочери не пострадал.
Софи фыркнула. («Доченька, это еще что? — не удержалась ее мать. — Ты ж не лошадь».)
— Я свободно ругаюсь на трех языках, — с лучезарной улыбкой сказала Софи. — Милая мамочка, дорогой папочка.
Дядя Джеймс качал головой:
— Чудила все-таки этот Гелдоф. Право слово. В какой там он группе-то играл? «Городские кисы»?
— «Крысы», — поправил Олбан.
— Во-во, — согласился дядя Джеймс. — Я ушам своим не поверил, когда он стал прилюдно выражаться. Прямо с экрана.
— Пап, это было месяц назад, — возмутилась Софи. — Ты когда-нибудь успокоишься? Ну ругнулся и ругнулся, однако это помогло: он заставил-таки людей отдать на благое дело «сраные деньги».[7]
На последних двух словах она расширила глаза, понизила голос и неплохо передразнила ирландский акцент. Кори, младшая сестра Олбана, исключительно вредная в свои восемь лет, только пискнула от возмущения. Олбан, невольно рассмеявшись, чуть не подавился отбивной.
— Ну это уж слишком, юная леди, — сказал неожиданно ставший серьезным дядя Джеймс, заливаясь краской и показывая вилкой на Софи. — Мы за обеденным столом.
— Сам-то ты сколько тогда пожертвовал на «Лайв-эйд», папочка? — спросила Софи, и Олбан готов был поклясться, что она захлопала ресницами.
— А вот это, честно сказать, не твоего ума дело, — ответил дядя Джеймс своей дочери и осклабился.
— Ну, — многозначительно протянула Софи, — я лично отдала все, чтобы было скоплено за целый год на поездку в горы.
— То есть угрохала все деньги, которые я тебе дал, чтобы ты поехала кататься на лыжах?
— Не важно, откуда пришли эти деньги, — решительно заявила Софи, — важно, на что они ушли.
— Браво, браво! Надеюсь, эфиопы прислали тебе благодарственную открытку. Теперь, если не возражаешь, я бы хотел вернуться к обеду.