Ловко, точно кассир, пересчитывающий толстую пачку банкнот, старик просматривает письма. Доходит до конца и повторяет все по новой, пока наконец не находит письмо, адресованное мне. Такое всегда только одно. Он вытягивает его из стопки тонкими, усохшими пальцами и бросает на стойку с ухмылкой, смысл которой мне разгадать не под силу. Он уже достаточно хорошо меня знает и не просит никакого документа. Я кладу на стойку сто лир мелочью — то ли в оплату, то ли в благодарность. Он костлявыми пальцами сгребает монеты в подставленную ладонь.
Я выхожу из почтовой конторы, но не сразу направляюсь к своей машине. Сперва я делаю круг по деревне. На улицах полный покой, в тени прохладно, плиты мостовой под ногами гладки и тверды, ставни прикрыты, чтобы защитить комнаты от дневного жара. Перед некоторыми дверями валяются спящие собаки — жара их так разморила, что им лень даже гавкнуть на незнакомца; впрочем, возможно, и они тоже меня уже знают. Кошки из осторожности прячутся в тени, под лестницами или в дверных проемах, их глаза, яркие, внимательные и коварные, похожи на глаза малолетних карманников из Неаполя.
У порога одной из дверей неизменно сидит старуха. Она плетет кружево, ее скрюченные пальцы напоминают корни деревьев на площади, но они не утратили ловкости, и коклюшки так и летают над пяльцами.
Я восхищаюсь ее мастерством. Она сидит в тени, но руки и кружево залиты ярким солнцем; кожа на костяшках задубела от загара.
Каждый раз, проходя мимо, я улыбаюсь. Иногда останавливаюсь полюбоваться ее работой.
Вне зависимости от времени суток старуха приветствует меня одними и теми же словами: «Buona sera, signore»[26], произнося их тонким, пронзительным голосом, похожим на кошачье мяуканье.
Поначалу я думал, что она слепая, потому-то любой час и окрашен для нее в вечерние тона, но потом понял: просто перед ее глазами — вечные сумерки, она навеки ослеплена блеском солнца на паутине кружева.
Я указываю на ее работу и говорю:
— Molto bello, il merletto[27].
Ответом на эту фразу неизменно служит широкая беззубая улыбка и один и тот же упрек, сопровождаемый презрительным всхрапыванием:
— Merletto. Si! I lacci. No![28]
Это воспоминание о нашей первой встрече, когда я перепутал слова и сказал про ее работу: laccio. Что на самом деле означает — шнурки для ботинок[29].
Сегодня я, не прерывая прогулки, вскрываю свое письмо, прочитываю его и запоминаю содержание. Заодно я поглядываю, не увязался ли за мной кто. Прежде чем вернуться к машине, я останавливаюсь, нагибаюсь, чтобы завязать шнурок на ботинке, и осматриваю площадь. За это время я успеваю окинуть взглядом все машины. Большинство мне знакомы и принадлежат местным. Те, которые опознать не удается, я быстренько изучаю глазами и запоминаю их особенности. Тем самым застраховав себя от того, что кто-нибудь незамеченным последует за мной обратно в город.
Убедившись, что никто на меня не нападет — по крайней мере нежданно, — я сажусь в машину. Впрочем, я принимаю еще кое-какие меры предосторожности, но о них я вам не скажу. Я не могу позволить себе раскрывать все подробности. Это будет неосмотрительно.
По дороге обратно в город — до него примерно тридцать пять километров — я постоянно проверяю, нет ли за мной хвоста, а кроме того, постепенно, по фрагментам, разрываю письмо на крошечные клочки и выбрасываю их по щепотке за окно, на вольный ветер.
Во второй спальне моей квартиры расположена мастерская. Это просторная комната, даже слишком просторная, потому что я предпочитаю работать в небольшом помещении. Правда, при моей работе это не слишком полезно для здоровья, но я уже привык, и меня тянет в тесные закутки.
В Марселе я работал в помещении, которое когда-то служило винным погребом. Вентиляции там не было вообще, если не считать решетки, расположенной очень высоко, и чего-то вроде дымохода в углу. Дневной свет туда не проникал, и это было совершенно ужасно. Я много недель напрягал зрение, выполняя одну-единственную работу. Результат был отличный — пожалуй, лучшего мне добиваться не доводилось, — но в итоге я испортил зрение и получил ожог легких. Много месяцев меня мучили бронхиты и ангины, а еще мне приходилось носить темные очки, постепенно меняя стекла на все более светлые, пока наконец дневной свет не перестал резать мне глаза. Ситуация была ужасная. Я уж было подумал, что для меня все кончено. Ничего подобного.
В Гонконге я снял двухкомнатную квартиру в Квантуне, промышленном районе неподалеку от аэропорта Кайтак. Грязь там была страшная. Отходы человеческой деятельности лежали слоями, будто палые листья на дне пруда. На первом этаже — мусор, объедки, куски ротанга, из которого здесь делают строительные леса, пенопластовые контейнеры из-под фастфуда, изношенные резиновые тапки, бумажки, грязная жижа. Начиная с уровня второго этажа — в здании, где я оборудовал свою временную мастерскую, он курьезным образом именовался мезонином — до четвертого и пятого воздух вонял отработанным бензином и дизельным топливом. Выше пахло по преимуществу четыреххлористым углеродом, к которому робко примазывались — в зависимости от направления вредоносного ветра — запахи жженого сахара, канализации, расплавленной пластмассы, красителей для ткани и разогретого жира. Подо мной, на разных этажах, размещались красильня, цех по производству игрушек, комнатушка, где лепили рыбные котлеты, закуток, где делали леденцы, кабинет зубного техника, фирма, мастерившая оправы для очков, и химчистка. Канализацией пахло из прогнившей двенадцатидюймовой трубы, в которой имелся свищ на уровне пятого этажа.
Местечко было хуже не придумаешь. Вентиляция в моей квартире, одной из дюжины «резиденций» на верхних этажах — все тамошние обитатели, как и я, что-то такое производили, — работала вполне сносно, она эффективно выдувала из помещения ядовитые газы, которые образовывались в процессе моей работы, и не менее эффективно замещала их другими, столь же вредоносными. А в середине улицы, куда смотрели наши окна, проходила линия метро — рельсы были подняты на бетонных столбах, как в Нью-Йорке, только здесь конструкция была куда более современная — и в метро, на удивление, не было ни соринки.
Помимо всего этого, там было невероятно шумно: через каждые три минуты проходили поезда; грохотали грузовики, легковушки, станки, раздавались человеческие крики, автомобильные гудки, стуки, удары, скрежет, шипение. Каждые несколько минут меня оглушал рев самолетных турбин — в любое время дня и ночи.
Я провел там пять недель. Работал не покладая рук. Сделано все было быстро, так мне хотелось поскорее уехать. Была оговорена доставка в Манилу. После этого я устроил себе длинный отпуск на Фиджи — лежал в тенечке, как ушедший на покой пират, и вольготно тратил заработанные деньги.