остался в мире, мой;
– нырнуть под пуховое одеяло на хрустящую от чистоты простынь, чувствовать, что бытие и я в нем правы;
– бросить камешек в воду и смотреть, как расходятся рябью круги в тишине. Над водой, причудливо выгнув шею, летит цапля.
И ведь год, год так было, пока однажды она не пришла ко мне такая не такая. На радужку глаза косил луч, радужка цвела, углы в ее теле светились, как угли.
– Нам надо поговорить.
Да будто обычно не надо, мы и так болтаем без продыху. Уля знает обо мне все. Как тонул в четырнадцать, потому что шел вперед, не умел плавать, а тут яма. Как школьный дружок включил «Гражданскую Оборону», и мы с ним поцеловались, и было щекотно, но как-то глупо. Как я спрятал игрушечный автомат в полой перегородке коммуналки, потому что хотел, чтоб он остался навечно. И теперь я думаю, что он до сих пор там, и, когда меня не станет, он все будет, будет, будет.
Если бы я знал о ней все, то, верно, сошел бы с ума:
– Да что ж ты такая грустная, Уля!
– Я не знаю. Нам нужно расстаться.
Как? Почему? Опустила глаза, молчит. Кричал, может – не помню, а она молчит, только слезинка щеку примяла. Да и сам я хорош. В мягкую ее светлую голову ткнулся, руками Улю заграбастал – может, хоть так не уйдет, прирастет ко мне? Наймемся в цирк уродцев, хоть мир посмотрим. Мужчина с красавицей, торчащей из груди. Платье фламенко надели б ей, губы накрасили. Только она все ворочается внутри объятий, ей пора идти, мне нужно отпускать.
Вечно буду помнить, как блеснул прощальной искрой ее длинный печальный глаз меж стремящихся друг к другу дверей лифта. Выл я так, будто она умерла, и лишь неделю спустя понял, что нет. Мыслью этой был счастлив, но счастлив неугомонно. Значит, еще есть возможности. Звонил, писал, в домофон пиликал. Не брала, не отвечала, съехала. Да объяснила бы хоть, а так – сквозь землю, будто прямо на небо. Но нет, бьется ее сердце, слышу, шумит благодарно кровь, разносит по телу жизнь.
А дальше я жил так, будто в меня бомбой попало и тело не держит форму само. Сгребаю его руками, пытаюсь сделать что-то обычное, а кишка из-под рук вываливается, скользкая, тело расползается, как все швы в нем разошлись. Не несчастье, прижизненное небытие – вот что случилось со мной. Годами небытие мерить будем? Так больше нечем! Впрочем, автопилот мой был умелым. Исполняющим обязанности души назначили рассудок. Тот легко проезжал повороты, вовремя просил дозаправки и обходился без серьезных аварий. Какая-то обычная Светочка, попавшаяся на пути, легко меня на себе женила. На работе выгорело повышение, а я сам стал как несгораемый шкаф, чуждый проблемам усталости. Светочка родила Яночку, улей супруга моя дорогая выбросила, я и пикнуть не успел, не то что гневно жужжать. Яночка росла хорошей девочкой, на диво, почти не болела, алела яблочным румянцем, в три года уже читала – во сколько же она стала меня ненавидеть? Возраст ее я высчитываю, с ходу так сроду не скажу. По плечо мне уже, ходит в школу. Светочка тоже куда-то ходит, все еще молода и красива, направо, налево, на все четыре стороны катиться пусть Светочка, но она не хочет катиться, она хочет возвращаться обратно. Я стал громко храпеть, Светочка это ненавидит, но спит под боком, потому что так правильно.
Сонная интрижка с тощей практиканткой – как тыкать мертвого жука палочкой, в надежде, что он очнется и улетит. Обещало ведь много, ан нет, обмануло. Праздник плоти, не духа, но хоть так, хоть что-то же. Нюх у Светочки каку охотничьей суки, глядела на меня подозрительно, а разбираться не стала. Режиссерша в нашей пьеске она, занавес опустится не раньше, чем она скажет. Практикантка сбежала практиковаться дальше, а я пару дней не мог понять, что со мной, пока не опознал в этом боль. Стрекозиная Улина порода догнала меня и распяла, незаслуженного светлого воскресения не пообещав.
И как-то дальше время катилось, была весна, прошло лето, стала и стоит осень. Первый красный листик меня под дых ударил, вот же, что-то меняется, щелкает конвейер, счастье и несчастье штампует, обычную жизнь. За продуктами жена все сама, а это вытолкала, отправила, как нашло на нее что-то. Тыкву на рынке понадобилось и что еще подвернется. Рынку я удивился и вспомнил, что я на юге, прилавки ломились, продавцы ломались, если пробовать торговаться, но я не пытался, куда еще, покупка – это и так событие. Ходил меж цветных горок, персики как живые, пройдись по шерстке, и замурчат, сладкие помидоры, пряный дурман василька, ушлые южане знают, что за Базилевсами прячутся обычные Васьки, и зовут баклажанного цвета траву именем сизых цветов. Средь этой одури я набрал полные руки, и даже развеселился, и тут поймал легкий переполох – про тыкву забыл, а и взять ее некуда, разве что в машину все сначала отнести. И я шел на парковку, и помахивал пакетами, и поймал взглядом паутинку в голубом воздухе, и вдохнул всей грудью, и улыбнулся, и встретил длинные печальные глаза пчелы моей, стрекозы. И ведь такая же острая, только светится теперь не изнутри, а насквозь, пергаментная, желтоватая, небесная. Катит коляску, да если б дитя внутри – рыжий мужик без ноги, с бородой, хмурится, командует: «Что встала, растяпа?». Уля глядит на меня, шмыгнула носом, уголки рта ползут вниз. Пакет в моих руках треснул, покатились на асфальт помидоры, кровяные тельца. Уля очнулась будто, двинула вперед коляску, красным соком брызнуло из-под колес, бородач разразился смехом. Уля зажмурилась на секунду и после тупо смотрела прямо, на взгляд мой не отвечала. Я стоял разоренный и смотрел ей в спину, и казалось, что под ее тонким пальто дрожат лопатки.
Я сел в машину и тупо уткнулся в руль лбом. Он был прохладный, пришли сумерки, может, прошли миллионы лет. В коляске, верно, тот самый вояка, на старых фото безбородый и с полным комплектом конечностей, но ведь время меняет людей. Да что за глупость замыслила Уля – пропалау меня, чтобы окончательно пропастьс ним! Подвиг ненужной святости – зарыть себя и рядышком, как случайных жертв, прикопать и меня, и наше счастье – и ради кого? Ради рыжего, что и здоровым ее колотил. И ведь сколько в него на войне стреляли, убить пытались, а попали в мою жизнь.
Так я