ровно настолько же непоправимо далек. А глаза честно говорят, глаза не скрывают. Глаза Джеймса — слишком уникальный рассказчик, и в нашу последнюю встречу они огорошили невиданной новостью, но все же ожидаемой. Джеймс любил. Джеймс любит. И любит он не меня.
И в этот самый миг, когда напротив где-то внутри от боли задыхается Фил, страдая из-за старшего Лаврова. Любя неотвратимо и сильно.
За тысячи километров ровно в том же состоянии Джеймс, только из-за младшего.
Вот такая аномалия семейства чистокровных ублюдков и их властного отца судьи.
И мне хочется истребить этот проклятый род, который ломает настолько сильные личности. Кромсает их и дробит на мелкие части. И мне все равно, что ни Фил, ни Джеймс не являются ангелами в человеческом обличии, что они не лучше, а может и хуже, объектов своей одержимости. Но в тоже время я ревную, мне больно от того, что я сама никому настолько сильно не нужна. Никогда не была и никогда не буду. Что есть что-то в таких, как они, чтобы цеплять вот так намертво. До смерти цеплять.
И придуманная мной интуитивно тактика — подражать — дерьмо редкостное. Ибо чтобы вести себя как Фюрер — нужно быть Фюрером. А стал он таким после ряда пережитых вещей: потерь, чувств, боли, крови и шагающей с ним за руку смерти и метафорической своей и буквальной тех, кого любил или любит по сей день. Фюрер соткан из потерь, взращенный на пепелище убитых надежд, вскормленный внутренностями врагов, напитанный запретной любовью к тому, кого лучше было бы никогда не знать. Фюрер настолько не я, насколько вообще возможно, а потому претендовать на привязанность Фила к себе мне рассчитывать глупо. Рассчитывать на что-то вообще, в принципе, глупо. Мне.
И я не Саша. Во мне нет той харизмы от которой падают, прогибаясь на колени, и мужчины, и женщины с ним рядом. Нет того стержня за идеальным фасадом, на который, словно огромная драгоценная бусина, нанизался Джеймс. Потому что младший из Лавровых оказался тем, кто его прогнул. Он оказался рычагом управления мастодонтом вроде Джеймса и это пугающе восхищает, и вызывает приступ агрессивной ревности. И жалости к нам всем троим.
Однако, помимо всего прочего, на горизонте все чаще мелькает чертов Стас, каким-то чудом получивший доступ к телу Фила. Стас, который мог быть виноват в его смерти, не сумей Фюрер снять тогда метку. Стас, который не то чтобы безобразен внешне, но стопроцентно не подходит кому-то вроде ангельской идеальности Фила.
Стас просто ему не подходит. Но Фил явно думает иначе.
А мне хочется рыдать и рычать. Потому что все ускользает из рук. Он вроде бы рядом, но его слишком мало. Распыляя себя, все еще не восстановившись физически, он мечется от помощи так дорогому ему Максу до объятий гребанного Стаса. Утопает в конфликтах с несдержанным Гансом, пререкается с Доком. И периодами забывается или же спорит и со мной тоже.
Я ревную, мне плохо и больно. Меня рвет на части морально и физически, а таблеток становится мало. Порошок спасает лишь временно. Игла все еще пугает, хотя порой кажется, что цена такой зависимости слишком мала, если вдруг поможет. Потому что боль нестерпима.
Но почему-то именно в этом полете-падении. Не ожидающая, что такое в принципе возможно, я внезапно понимаю, что меня подхватывают сильные руки. Подхватывают молча и крепко. Не требуя ни ответов, ни объяснений.
Франц снова оказывается рядом чертовски вовремя. Несмотря на то, что после операции Фила мы не контактировали толком, лишь перебросившись парой слов, он вдруг внезапно выкрадывает меня из моего же кабинета и ведет к себе. Молча. Всегда молча, будто слова нам совершенно не нужны, контакт установлен на ином уровне. И в его темной комнате с зашторенными окнами, со стойким запахом сандала. Кофе и сигарет. Он обрабатывает порезы на моих руках своими до невозможности чуткими пальцами. Втирает что-то пахнущее приятно травами и немного цветами.
Медленно раздевает, глядя не на тело — в глаза. Поддерживает этот странный контакт очень долго, кажется, даже не моргая. Поправляет мне волосы, стягивает их в нетугой хвост на затылке, закладывает короткие пряди, в прошлом отросшей челки, за уши. Ведет мягкой лаской вдоль челюсти и разворачивает за плечи к себе спиной, а после подталкивает к высокой кушетке в центре комнаты.
— Я думал, что у тебя линзы в первые дни, когда ты только приехала. Никогда не видел настолько ледяных, как два голубых кристалла, глаз.
— Я не, — начинаю, но останавливаюсь, не понимая, что нужно на это сказать. Нахмурившись, укладываюсь удобнее, перекинув хвост на одну сторону и выдыхая. Все странное. И место, и время, и состояние. Странные мы.
— Красиво. Твои глаза, быть может, и кажутся арктическим холодом, но они невероятно красивые, кошка.
А по позвоночнику, но точно не от температуры в комнате — бегут мурашки. Комплимент, а это именно он, отзывается внутри волной восторга и разливается теплом. В который раз рядом с ним мне тепло, он сам будто концентрация этого, такого необходимого мне всегда, тепла. И легкая улыбка, в коем-то веке не наигранно искренняя, щекочет губы. Он не видит ее, но чувствует, я уверена, и становится чуточку легче.
А дальше творится магия под его божественными руками. Магия, потому что назвать это банальным массажем язык не поворачивается. Магия, а он великий волшебник, умело растирающий болящие, задеревеневшие мышцы спины и шеи. Массирует мягко, давит идеально, гладит успокаивающе. И нет желания опошлять этот особенный момент. Не хочется даже допускать мысли о том, что он может после совершенно потребительски свести все к сексу. Не хочется думать о том, что может поставить на мне ценник, как все, кто находится вокруг постоянно. Не хочется быть оцененной им. И платить собой тоже нет желания. Хоть и понимаю, если он начнет — я позволю закончить и в процессе даже получу удовольствие. Но… Но необходимо мне в этом моменте иное. Способ получения тепла от мужчины, в которого я абсолютно по уши, безумно влюблена. Способ никак не связанный с сексом. А ведь всегда казалось, что только лишь он самый быстрый и верный.
Я хочу его, мне нравится то, что между нами происходит, я в восхищении от его первобытной силы и властности. От похоти и жажды взаимной, что короткой вспышкой прошила тело, словно молния и оставила следы на самой душе. Росчерк сумасшедшего удовольствия, который выключил и панику, и страх, и откровенный ужас. Росчерк, который переписать что-то