в чем тут дело. Тогда Володя говорил нам: «Ну ладно, ребята, пошли», — и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом.
Да, мы были молоды, беззаботны и несуетливы. Последнее, видимо, стало причиной того, что эта пора жизни особенно четко сохранилась в памяти. Нам, только что окончившим вузы, просто некуда было спешить — впереди была вся жизнь, — и дни, недели и месяцы, казалось, неторопливо сменялись, а не неслись как безумные, забивая, затмевая и вытесняя друг друга. Впрочем, может быть, так видится сегодня, издалека, из XXI столетия...
Взгляды героев Хемингуэя, которым мы тогда зачитывались, исподволь становились нашими взглядами и определяли многое, если не всё: и отношение друг к другу, в котором больше всего ценилось полное забвение эгоистических мотивов и которое выражалось в формуле: «Отдай другу последнее, что имеешь, если это другу необходимо», и отношение к нашим случайным и неслучайным подругам — с подлинно рыцарским благоговением перед женщиной, и темы наших бесконечных разговоров и споров, а главное — полное равнодушие к материальным благам бытия, тем более к упрочению и умножению того немногого, что у нас было, и нарочитое неприятие любых путей, ведущих к благополучию и довольству. Не могу сказать, что мы вели жизнь богемы, но какие-то черты ее в нашем кругу, безусловно, просматривались. Центральное место во всех наших бесконечных тогдашних посиделках отводилось гитаре. На ней играли (вернее, аккомпанировали) я и Володя.
С осени 1961 года Володя стал писать песни. В это время я на несколько месяцев потерял его из виду, так как в очередной раз переходил с одной работы на другую, долго что-то не мог найти, тем более что свою «инженерную стезю» я тихо ненавидел... А у Володи тоже были свои «заморочки». Дело в том, что он, учась на четвертом курсе, женился на Изе Жуковой, окончившей школу-студию МХАТа годом раньше и уехавшей работать в Киев, в Театр русской драмы. Володя, как только выпадало свободное время, улетал к своей молодой жене. Но к осени 61-го эти его поездки почти прекратились.
О появлении на свет первой песни Высоцкого «Татуировки» рассказал мне потом Володя Акимов. Они вдвоем поехали провожать на Курский вокзал Инну, жену Лёвы Кочеряна. Посадили Инну в вагон. У Володи была с собой гитара, и он решил «на дорожку» спеть Инне одну песню, которую, как он сказал, сам написал сегодня утром. Спел «Татуировку» и очень сокрушенно посетовал, что никто, кому он уже успел исполнить, не верит, что это написал он (Инна вроде бы сразу поверила).
Но истины ради следует сказать: «Татуировка» была не первой песней, а второй, ей предшествовала песня «49 дней» — про четверку отважных ребят, баржу которых ураган сорвал с якоря и носил по Тихому океану 49 дней, пока их не заметил какой-то американский военный корабль и не спас. Просто эта песня, когда была написана, не имела продолжения, стояла как бы особняком, следующая песня — «Татуировка» — появилась через год, а сразу за «Татуировкой» последовал, можно сказать, цикл «блатного» направления, и «49 дней» как-то забылись.
Когда я снова «прибился» к нашему кругу, первое, что бросилось в глаза, — смена репертуара (я еще не знал, что это сочиненные им песни) и более свободное обращение Володи с гитарой.
Мы собрались, как обычно, у Акимова, и, когда Володя взял гитару, я услышал:
В тот вечер я не пил, не пел,
Я на нее вовсю глядел,
Как смотрят дети,
Как смотрят дети.
И тот, кто раньше с нею был,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Что мне не светит.
Потом были «Красное, зеленое, желтое, лиловое...», «А на нейтральной полосе цветы...» и еще многое другое. Я смотрел на него, наверно, квадратными глазами, в которых наверняка были восхищение, удивление и вроде бы догадка, потому что невольно вырвался вопрос:
— Это что... твои?
— А ты не слышал, Васёчек? Ну как же так! «Давно ты не был в свете», — сказал Володя нарочито шутливо, чтобы этим скрыть удовольствие, которое ему доставила моя радость в связи с услышанным.
Дело в том, что только Володя из всей нашей компании знал, что я пишу стихи и что даже печатался уже в многотиражке моего бывшего института, а стало быть, я, как никто другой в нашем кругу, могу по достоинству оценить то, что он написал. И Володя был искренне рад, увидев, как мне понравились его первые песни. А они были действительно хороши, ни на что не похожие (а время тогда было гитарно-песенное: уже вовсю распевали Булата Окуджаву и Александра Городницкого), неожиданные, остроумные, бесшабашно-веселые, в точности как тот, кто их придумал, написал, а теперь вот и пел.
Под впечатлением впервые услышанных мною Володиных песен я прожил все последующие дни. Впервые со мной происходило нечто, потом случавшееся не раз, когда я слышал, видел или читал такое, что не отпускало от себя, не отпускало подолгу. Меня словно что-то подстегивало, словно упрекало: «Что же ты сидишь, бездельник? Посмотри, как другие вкалывают, а ты баклуши бьешь». Короче, мне безумно захотелось написать песню, притом такую, чтобы она понравилась всем нашим. И в первую очередь — Володе.
...А листья под окнами почти опали. Недавно еще горели, особенно на кленах, каким-то невероятным пламенем, и вот их почти нет. Столь же невероятной казалась мне в ту осень встреча с Леной, которую Володя сразу же назвал Марокканкой — за смуглый цвет кожи и иссиня-черные волосы короткой мальчишеской прически. Она и стала героиней уже брезживших во мне стихов. Я сел и, по-моему, за полчаса написал:
Клены выкрасили город
Колдовским каким-то цветом.
Это снова, это снова
Бабье лето, бабье лето.
....................................................
Я кружу напропалую
С самой ветреной из женщин...
Я давно искал такую —
И не больше, и не меньше.
Мелодия к стихам родилась без особого труда.
На следующий вечер собрались у меня. Шум, гам, анекдоты. Наконец Володя взял гитару. Кажется, у него тогда было уже песен пятнадцать. Пел и еще какие-то, не свои. Где-то через