футбольной обувью!
Но Юрка не спешил отходить от доски. С нарочитой медлительностью он скрестил руки на груди, посмотрел на нашу физичку. В этом его взгляде были внимание, откровенно испытующее, усмешка, быть может, даже чувство собственного превосходства. В нынешнем Юркином положении трудно было сохранить чувство превосходства, но Юрка пытался им не поступиться. Они сейчас стояли рядом, и мысль, что осенила меня в эту минуту, сознаюсь, перепугала насмерть: как же хороши они... И еще подумал я и с перепугу накрепко смежил веки: да не слепила ли их природа друг для друга? Но эта мысль, крамольная, была доступна только мне. А как они?
Думали они сейчас об этом? Ну конечно же она вызвала моего друга к доске небезотносительно к их первой встрече, как, наверно, она учитывала встречу вторую и их диалог, в котором было достаточно огня. Но ее вид говорил об ином, как иное, совсем иное выражал и его вид: все еще стоя у доски, Скиба поднял свои могучие рычаги и скрестил их на груди — в этом жесте было немного приязни.
— Сколько вы там... выставили? — спросил Юрка, не разжимая рта.
— Вы же знаете, Скиба, как оценивается такой ответ, — заметила она и поднесла ладони к щекам. — Садитесь...
Но друг мой не спешил возвращаться на свое место — грозные силы пришли в нем в движение, я видел это по тому, как в недобром прищуре сомкнулись у него веки, как выступили и пошли гулять по лицу желваки — предвестницы гнева.
— Садитесь, Скиба, — произнесла Атния Николаевна еще тише, и произошло чудо: мой друг отошел от доски, а класс вздохнул облегченно — все могло повернуться круче.
Итак, почти сенсация: новенькая засыпала Юрку.
Он меня поджидает на скверике, что через дорогу от школы. Вижу, как его носит из конца в конец сквера, только лосина бутс отсвечивает, он их так и не успел переобуть.
— Мотанем на Кубань! У меня Кубань и не такое снимала! Как ты?
— Ну что ж, лады! — соглашаюсь я — только кубанской волне и по силам отмыть тебя от того, что стряслось нынче. — На Кубань так на Кубань. Только вот... в животе бурчит — овцу бы слопал!.. — признаюсь я другу.
— Овцу не обещаю, а на калорийную булочку наскребу. — Он взмахивает рукой, и из просторного его рукава на ладонь бодро выскакивают, позванивая, одна за другой двушки и трешки. — Ну, тридцать копеек это почти капитал!.. Ни у каждого он есть!.. У тебя, например, есть?
— Нет, конечно, — признаюсь я.
— Вот видишь!.. Пошли!
Нет, Кубань — чудо!.. Проверено: как бы смрадно ни было на душе, она способна снять эту муть как рукой. Только надо с разбегу в самую пучину... Так, чтобы волны вскидывали тебя выше берега и рушили так, чтобы с глаз скрывался даже город на горе! Так, чтобы тебя подхватывала волна и в считанные минуты относила за далекий зигзаг реки, откуда берега, с которого ты ринулся в воду, ты можешь и не увидеть. Так, чтобы студеная вода высинила тебе губы и по телу пошли пупырышки.
Я заметил: на реке вечер всегда неожидан. Кубань будто потеплела — она все еще хранила свежесть, но не казалась студеной. Да и на берегу было не так ветрено. Сухой песок, тем более защищенный отвесным берегом, казалось, был напитан теплом полдня и отдавал это тепло не сразу. Хорошо было лежать на этом песке, опрокинувшись на спину, и смотреть на звездную россыпь. Ничто не могло сравниться с тем, что открывалось твоему взгляду: небо — чудо-юдо, небо — диво!.. Если и остался на донышке твоей души налет мути, его способно было разметать это небо... Своей неоглядностью, бездонной смолью, самим своим звездным богатством.
— Знаешь, Мирон, там, у доски, была минута, когда я мог сделать бог знает что, — признался мой друг.
— Ты ругаешь себя, что не сделал? — спросил я.
— И ругаю, и хвалю, — был его ответ.
— Однако почему не сделал? — полюбопытствовал я. — Потому, что то была она?
Юрка молчал, разбросав руки, — видно, звездное сияние обладало силой фосфора, подпалив песок, на котором мы лежали. Песок светился, да и наши с Юркой тела, распростертые на песке, точно напитались этим свечением — они сделались серо-зелеными с краснинкой, какими, наверно, никогда не были.
— Она красивая, а на красоту как-то неловко поднимать руки, — откликнулся мой друг.
Я вскочил; ждал этого слова, но когда он его произнес, не было слова неожиданнее.
— Так, — сказал я.
Разговор на берегу был короток, но мы будто испили разом все слова — всю дорогу от Кубани до города не было сказано ни слова...
Нет-нет, а моя мысль обращается к Юрке. Никто не знал Юркиного отца, не знал в такой мере, что казалось, его не было на свете, хотя Юркина мама была известна всем. У нас еще помнят, как она была хороша собой. Да, была в ней царственность, если эта самая царственность предполагала и полноту, едва заметную. Но как утверждали взрослые, эта полнота шла Юркиной маме. Но Марии Николаевне никого не надо было, кроме Юрки. Видеть рядом с собой сына, разговаривать с ним, жить его радостями и печалями, осторожно школить его и наставлять, поощрять добрым и необидным словом — больше Марии Николаевне ничего не надо было в жизни. Впрочем, однажды она вдруг заметила, что Юрка опекает ее, и, кажется, была счастлива. Это было и смешно, и трогательно. Он мог сказать: «Ходи, пожалуйста, только в туфлях на высоких каблуках — так ты лучше смотришься, да и для твоего настроения это имеет смысл». Вот только футбол нежданно-негаданно вторгся в их отношения, но она готова была смириться: город пел Юрке хвалу, превознося на все лады и такие его достоинства, которые она могла не замечать. Нельзя сказать, что ей это импонировало, но и не обескураживало: если ее сын преуспел в мужской игре, то он больше, чем кто-либо, был мужчиной. Нельзя сказать, что футбол способствовал школьным успехам Юрия, но это не очень-то печалило Марию Николаевну: опыт ей подсказывал, что для мальчишки главное — его мальчишеская суть, а остальное приложится.