становятся символом жизненных процессов в их непрерывности, невзирая на наши попытки описать их как отдельные виды.
Традиционное описание видов, основанное на их обособленности, напротив, ведет к обманчиво статичной картине природы. Узнав, что Н. Я. Кузнецов отрицает реальное существование видов, Набоков написал:
…если [виды] в самом деле существуют, то существуют таксономически как отвлеченные концепции, мумифицированные идеи, в отрыве и не подвергаясь влиянию непрерывной эволюции восприятия сведений, и какая-нибудь историческая стадия этой эволюции могла когда-то наделить их эфемерным смыслом. Принять их как логическую реальность в классификации было бы все равно, что рассматривать путешествие лишь как череду привалов [NB: 302][49].
Иными словами, биологический вид активен во времени, подвижен; Набоков стремился воспринимать виды как единое целое, в полном контексте их воображаемого эволюционного развития и взаимосвязей. И хотя его обязанностью и страстью были описание и классификация видов, он также имел в виду и передавал яркое ощущение текучести и изменчивости природы, ее живую эфемерность. Таким образом, научные труды Набокова никогда не закостеневали в виде перечня измерений, но скорее всегда стремились в полном масштабе показать движение природы. В своих статьях он подчеркивает активность, плодотворность природы; эволюция форм (узоров на крыльях, репродуктивных систем), сжатая во времени, словно увиденная глазами рассказчиков в романе «Прозрачные вещи»[50], становится чувственно воспринимаемым движением самой жизни.
Набоков отмечает, что «широкой публике» в страстном изучении бабочек всегда виделось нечто нелепое и даже несколько непристойное[51]. Детская зачарованность бабочками и мотыльками (которые на европейской родине Набокова представлены разнообразнее, чем на востоке США)[52] и даже более зрелый научный интерес к чешуекрылым кажутся вполне естественными. Однако одержимость бабочками, со временем пришедшая к Набокову, сообщает нам нечто важное о нем и о его отношениях с природой и, кроме того, влечет за собой важные последствия. Прежде всего мы понимаем, что Набоков непосредственно откликался на буйство природы, окружавшей фамильное поместье в Выре[53]. Увлечение, начавшееся в семилетием возрасте с ловли и коллекционирования бабочек, вскоре превратилось в их изучение и поглощение информации из различных справочников. Об отношении Набокова к бабочкам мы узнаем из описания детства Федора в «Отцовских бабочках» (где Федор называет себя le curieux[54]), а также из воспоминаний. Здесь мы также видим сплав разных аспектов сознания, собранных воедино и направленных на восприятие природного объекта. У тех, кто не собирает и никогда не собирал бабочек и не был даже любителем-лепидоптерологом, возникает вопрос: почему Набоков был так очарован этими насекомыми? Понятно, что бабочек обычно любят за присущие многим из них красоту и яркость, но этого недостаточно – и многие из любимиц Набокова вовсе не цепляют взгляд. Зная о других пристрастиях Набокова, можно предположить, что его притягивала замысловатость строения, великое разнообразие форм и очевидная изощренность (не говоря уже о соблазне первым увидеть, постичь и назвать явление природы). Эта страсть привела к тому, что Набоков посвятил всю жизнь попыткам проникнуть в потайные механизмы природы, – и его преданность делу, бесспорно, подогревалась и подпитывалась восприимчивостью к уникальным и сложным деталям во всех областях жизни. Важно и то, что бабочки и мотыльки в своем огромном разнообразии представляют природу в самом динамичном ее выражении. Богатство форм, адаптаций и приспособлений – более чем 160 000 видов [Johnson, Coates 1999: 38][55] – предоставило в прямое распоряжение Набокова весь природный мир в потоке движения, и он с детства видел в мимикрии и подобных явлениях символ особых, таинственных сил, которые стоят за буйством природы. Позже, за годы профессиональной научной деятельности, Набоков узнает, что разнообразие и его сложные нюансы еще масштабнее, чем он мог представить в юности.
Знакомство с множеством видов чешуекрылых привело к тому, что Набоков остро осознал созидательную силу природы и отчетливо понял, что жизнь эволюционирует. Как известно, теория эволюции и естественного отбора Дарвина уже была признана, хотя во времена юности Набокова она подвергалась существенным сомнениям, уточнениям и проверкам. Его пресловутое отвращение к теории Дарвина изрядно преувеличивалось многими авторами, и даже самим Набоковым. У этой антипатии было несколько причин, однако самая важная коренилась в том, что популяризованная теория подчеркивала полезность для выживания как главный, а возможно, и единственный определяющий фактор эволюционного сохранения того или иного свойства. По историческим и философским причинам, упомянутым во введении к этой книге, Набоков отрицал идею, будто главным определяющим фактором чего бы то ни было служит утилитарность. (Некоторые из этих причин, возможно, связаны с пародийным пониманием дарвинизма, которое у Толстого демонстрирует в своем финальном трагическом внутреннем монологе Анна Каренина: «…борьба за существование и ненависть – одно, что связывает людей» [Толстой ПСС 19: 342][56].) Естественный отбор в понимании Набокова противоречил его либерально-идеалистическим предпочтениям и сильнейшему неприятию материалистических объяснений любых явлений, – неприятию, которое, безусловно, усугубилось победой материализма после большевистской революции. Независимо от того, была ли теория естественного отбора до конца материалистической, Набоков отчетливо понимал, что мыслители-материалисты неизбежно обратят ее в свою пользу, сделав частью «диалектического материализма»[57].
Он придерживался либеральных (кантианских) воззрений, согласно которым личность есть самоцель, и, судя по всему, расширил эту идею, сделав ее применимой к природным явлениям (правда, ограниченно применимой: образцы биологических видов – например, бабочек – можно ловить во имя научного познания, а само это познание входит в развитие природы). Набоков считал, что подчинить объект (или субъект) системе «борьбы за существование» означает свести его к «утилитарности» и отрицать его основополагающую ценность как самоцели, как неотъемлемой части природы «в целом» или как объекта сознания. Второй недостаток теории Дарвина, с точки зрения Набокова, заключался в том, что она придает больше значения процессу разрушения, чем процессу созидания[58].
Итак, хотя Набоков и принимал эволюцию как «модальную формулу»[59], он отвергал материалистическую подоплеку той формы теории, в какой она была широко известна многие годы до его собственных эмпирических исследований. Любопытно, что в своих профессиональных научных трудах он не предложил никакого иного метода развития видов, хотя выдвигал теорию видообразования в не опубликованном при его жизни втором дополнении к «Дару», «Отцовских бабочках». По крайней мере в середине 1940-х годов Набоков разделял с героем «Дара» убеждение, что природа в своих формах слишком созидательна и подробна и, похоже, слишком хорошо согласуется с определенными потребностями и причудами человеческого сознания, чтобы ее можно было свести лишь к системе, основанной на случае и борьбе. И Набоков, и придуманный им исследователь Годунов-Чердынцев сосредотачиваются на мимикрии (и, шире, на подражательном сходстве)