– Ты знаешь, – сказал отец, спустя несколько лет после того скандала, наверное, дед стал таким из-за работы в органах, эта работа кого угодно сделает самодуром.
Самодуром, – так он тогда выразился.
Я и раньше знала про органы, но не умела это как-то связать воедино.
– А он, что, допрашивал кого-нибудь, мучил? – настороженно спросила я.
– А кто же знает, он же не говорил об этом никогда. Но, судя по тому, каким он приходил после работы домой, как срывался на нас, на маму, все могло быть…
Я еще тогда подумала, а понимал ли мой отец, что дед перетягивал меня от него к себе, от бабушки и даже от бедного дедушки Саши.
…Потом мне приснился сон.
Я видела сумрачный город, весь засыпанный снегом. Самым неожиданным в этом городе были дома – они целиком состояли из стеклянных стен. За ними была видна жизнь людей; они ели, пили, спали, смотрели телевизор – все было прозрачным. Я, девочкой, с другими детьми, съезжала на санках с ледяной горы. Вдруг снизу я увидела человека в длинной шинели, он стоял и мрачно взирал на стеклянный город. Дети летели с горы и проезжали прямо по обшлагам его шинели, по его сапогам. Я поняла, что они не видят его. «Это же мой дед», – вдруг узнала я его одинокого, не замечаемого никем. Когда же я стала вглядываться внимательнее, я поняла, что ошиблась: «Это же Сталин». Он действительно стоял невидимый, в шинели до пят, и озирал поверх голов детей стеклянный город.
Часть 2
Беременный живот, который уже становился как шар, вызывал у меня все большее беспокойство. Я спрашивала маму, а не может так случиться, что я возьму и лопну в какой-то момент. Она убеждала, что такого не бывает. Однако подруга Ленка, узнав, что еду в университет сдавать экзамен – ей тоже казалось, что с таким животом опасно ходить по улицам, – сказала, что будет меня сопровождать. В метро она с тревогой спросила, не может ли так оказаться, что ребенок просто выпадет из меня вниз, на пол. Что ей тогда делать? Вообще-то она была ужасно недовольна и тем, что я так рано вышла замуж (мне было только двадцать лет), что решила рожать ребенка и что попала, как она считала, в богемный дом. Ей все не нравилось, но она смиренно поехала со мной в университет. Дело в том, что на факультете философии я оказалась из-за нее.
Однажды мы стояли в сумраке одного из залов хранения Исторической библиотеки – в черных пыльных халатах, с пачкой книжек в руках, из которых торчали требования.
– Понимаешь, Гамлет – это не только герой Шекспира, – нервным шепотом говорила я, – за этим скрывается нечто огромное. Вот идет ровная, горизонтальная жизнь, время течет из вчера в сегодня, как у всякого человека, и вдруг! Понимаешь, дело именно в этом вдруг! Оттуда, из былого, которого больше нет, – раздается стук, а потом окрик. И с этого мига все ломается, и время ломается, и жизнь, и планы на будущее с Офелией. Потому что прошлое требует ответа. Но вот что оказалось, – продолжала я. – Мне надо было подбирать книгу Михаила Гершензона про Чаадаева, запертую в специальном шкафу, которую выдают с особой подписью начальства.
– А почему она в шкафу? – перебила Ленка.
– А черт его знает, почему? Требование было на три часа, поэтому я успела ее получить и почти всю прочесть! И оттуда я поняла, что Чаадаев мучался тем же самым; прошлое стучало в него набатом и требовало ответа, поэтому он писал свои философические письма ровно по той же причине, по какой Гамлет сражался с королем. И представляешь и там, и здесь – притворное сумасшествие…
Тут одна из взрослых тетенек-подборщиц – обычно они в отличие от нас ходили в синеньких чистых халатах – включила свет во всем отсеке и, увидев нас, крикнула:
– Все про мальчиков шепчетесь? Там полный стол требований нападало!
Книжные требования обычно со свистом летели в патронах по пневмопочте и с грохотом рушились в огромные пластмассовые корыта. Когда на некоторое время пальба прекращалась, можно было читать и говорить. Если же начинался новый обстрел, то надо было бегать по всем залам хранения, подбирать книги стопками и ставить их на конвейер.
Уже после нескольких таких разговоров, когда мы утаскивали с Ленкой запретные книги и страстно обсуждали их, она мне торжественно сообщила, что, ей кажется, мне надо отправляться на философский факультет, где я смогу узнать и додумать все про Гамлета с Чаадаевым и про все остальное.
2
Чаадаев поразил меня не только словами о судьбе России; такой ясной и четкой картины, которую он нарисовал в философических письмах, я не встречала. Кроме всего прочего, меня волновало, почему для одних жизнь ровное и гладкое поле, а другие мучаются, как Гамлет, и совсем всерьез сходят с ума, словно какая-то сила не дает им жить. Но в душе-то я знала, что только они есть самые главные герои, которых я искала в прошлом и не находила в настоящем. Я читала дела и допросы декабристов, благо они белыми большими томами стояли на полках, и сердце разрывалось от доверчивости и наивности героев, когда они объясняли следователям, что не могут больше так жить, рассказывали в подробностях о собраниях и называли своих еще не арестованных товарищей. Наверное, они надеялись убедить их в правильности своего выбора, доказать, что ими двигали самые благородные помыслы. Я не смела подозревать их в трусости. Почти каждый из них прошел войну 1812 года. Как же я любила их за благородство, за то, что они все бросили, оставив привычную жизнь, решив, что они должны завершить многовековое рабство в России. «Поколение свободомыслящих людей, – писала я в тетрадке, – подобно Гамлету, который до тех пор был слеп и воспринимал все в порядке вещей, пока не узнал своего прошлого – должно действовать. Прошлое приходит к таким людям и требует мести за все – предательство, ложь и падения, которые были совершены в истории до них. Но, кто же хочет отдавать свое настоящее за ошибки отцов?»
Я даже тогда попыталась написать на эту тему маленькую поэмку, но сразу же поняла, что слова в ней рифмуются крайне нелепо.
Тем временем нас с Ленкой переполняло желание совершить что-то особенное, чтобы взорвать унылую прозу жизни. И тогда мы поставили спектакль, где кроме нас играли еще несколько библиотечных девушек – спектакль был про абсолютную любовь. Собственно, весь он строился из стихов и прозы, а завершался абсолютно душераздирающим письмом-монологом Желткова из «Гранатового браслета».