О Человек! Деянье! Ждут народ и суд.Надежды нет на тех, кто с нами стол делил!Но тот, кто, словно тать, в застенок брошен был,Вернется совершить Деянья тяжкий труд[31][32].
Малоправдоподобно, чтобы Гитлер знал стихи Стефана Георге[33], зато он знал широко распространенные настроения, которые выражали эти стихи, да, он знал эти настроения, и эти настроения воздействовали на него. Несмотря на все это, решение стать тем «Мужем», которого все ждут и от которого ждут чуда, требовало довольно-таки безрассудного мужества, которого никто, кроме Гитлера, тогда, да и позднее, не имел. В первом томе «Моей борьбы», продиктованном в 1924 году, это решение документируется уже вполне вызревшим, и во время реорганизации НСДАП в 1925 году оно формально закрепляется в партийных документах. В новой НСДАП отныне и навсегда есть только одна воля – воля вождя. Решение стать вождем, осуществленное в куда более широких границах, во внутреннем политическом развитии Гитлера означало прыжок через меньшую пропасть, чем его первоначальное решение отважиться на роль вождя.
Между тем и этим решением – смотря с какого времени считать – прошло шесть, девять или даже десять лет, потому что полного всевластия не ответственного ни перед кем вождя Гитлер достиг даже не в 1933-м, а только в 1934 году после смерти Гинденбурга; Гитлеру было тогда 45 лет. Тогда-то он и превратился в вождя. Тогда-то перед ним и встал вопрос, что́ он сможет осуществить из своей внутри- и внешнеполитической программы за оставшийся ему срок жизни; на этот вопрос он ответил самым неожиданным – даже и сегодня не всеми осознаваемым – политическим и жизненным решением. Его ответ гласил: всё! В этом ответе скрыта некая пугающая чудовищность: а именно подчинение своей политики и своих политических планов невеликому сроку земной жизни.
Это было в полном смысле слова беспримерное решение. Справедливо утверждается: люди недолговечны, государства и народы долговечны. На этом зиждутся не только все государственные устройства, республиканские или монархические, это учитывают – кто сознательно, кто инстинктивно – «великие люди», те что «хотят делать историю». Никто из тех четырех, к примеру, с кем мы уже сравнивали Гитлера, не постулировал свою незаменимость, не основывал политику на своей незаменимости. Бисмарк смастерил для себя властную и влиятельную, но четко ограниченную должность в рассчитанной на определенное время правовой системе, и когда он вынужден был оставить свою должность, он ее оставил – ворча, но покорно. Наполеон пытался основать династию. Ленин и Мао создали партии, эдакие питомники для своих преемников, и в самом деле, худо ли, хорошо ли, но эти партии продуцировали преемников и даже умудрялись выруливать из некоторых чреватых большой кровью кризисов.
Ничего подобного у Гитлера. Он совершенно сознательно делал все в расчете на собственную незаменимость, на вечный свой припев: «Я или хаос», – странно, но никто не замечал, что это оборотная сторона другого афоризма: «После меня хоть потоп». Никакой конституции, никакой династии – да это и не было бы возможно, даже если не брать во внимание гитлеровскую боязнь брака и гитлеровскую бездетность; но и никакой партии государственного порядка, порождающей и переживающей своих руководителей. Партия была для Гитлера только инструментом его личной власти; никакого политбюро у этой партии не было, а у этого императора не было никаких кронпринцев. Он отказывался думать о том, что будет после его смерти и совершенно об этом не заботился. Все должно было совершиться при нем и через него.
Тем самым он поместил себя под давление своего личного, скупо отмеренного времени, которое вынуждало его принимать слишком поспешные и нецелесообразные решения. Потому что любая политика будет нецелесообразной и поспешной, если она определяется не обстоятельствами и возможностями, предложенными историей, а скудным сроком одной-единственной человеческой жизни. Но это-то и означал гитлеровский ответ. Он означал в особенности то, что великая война за жизненное пространство Германии, которую Гитлер готовил, обязательно должна случиться при его жизни, чтобы он сам мог вести эту великую войну. Естественно, он никогда об этом не говорил вслух, публично. Немцы все же немного испугались бы, если бы он признался в этом. Но в том, что он надиктовал Борману в феврале 1945 года, все это звучит открыто. После жалоб на то, что он начал войну на год позже, в 1939-м вместо 1938-го («но я не мог ничего не сделать: англичане и французы в Мюнхене согласились на все мои требования!»), Гитлер сетует: «Роковым образом я вынужден был все исполнить в короткий отрезок человеческой жизни. Там, где иные располагают вечностью, у меня было всего несколько жалких лет. Другие знают, что у них будут наследники». Правда, Гитлер сам позаботился о том, чтобы никаких наследников у него не было.