как и Волошина к поэзии и живописи?
Все поры его бархатной кожи дышали очарованием, моя Марина Степановна, и мне казалось, что через каждую из них я могу проникнуть в его мир. Его ласки не могли утолить мой голод; я была ненасытна. Тело его было прекрасно, оно стало моим тотемом, моим кумиром. Стоило ему прикоснуться ко мне, и ни он, ни я часами не могли разомкнуть объятий, так крепки были узы, связывавшие наши сердца и тела.
В нашей любви не было ничего возвышенного, поэтичного. Ни я ни он не преклонялись друг перед другом. Мы не задумывались над словами, которые рвались наружу. Он шептал мне, как он любит мои бедра, груди, мои тайные недра, и эта греховная литургия продолжалась бесконечно. Огонь любви переплавлял кощунственные слова в божественные.
– Ты моя, – говорил он. – Ты принадлежишь мне. Я могу делать с тобой все, что хочу.
– Да, – отвечала я, – да, любовь моя, ты можешь делать со мной, что хочешь. Я твоя.
И он обхватывал мои бедра, шею, груди и врывался в меня с такой силой, словно я была частью его. И стоило мне, распростертой под ним, шевельнуться – от боли или наслаждения, – он грубо приказывал мне замереть.
– Сейчас мое время, – говорил он. – Твоё настанет позже. Сейчас – моё. Порою – часто – я не могла сдержать хриплые, звериные стоны, которые рвались из горла: «О Боже, Боже, Боже…»
– Молчи, – приказывал он, – молчи. Не хочу знать, что ты чувствуешь. Сейчас – мое время.
И наступал момент, когда он говорил мне, что пришел мой час, что я могу шевелиться, делать все, что хочу. И я делала! Я любила его губами, пальцами, глазами, всем моим существом. Я накрывала его тело своим и вбирала его в себя все глубже и глубже, то извиваясь, то замирая. Порою он приподнимался и властно сжимал мои бедра в сильных ладонях, помогая своему наслаждению. Иногда он лежал, словно невесомый, между этим миром и каким-то иным, как дитя, потрясенное чудом красоты, беспомощный перед могуществом любви.
Однажды, вскоре после очередной командировки моего мужа на Дальний Восток мы продолжали любить друг друга всю ночь. В окне уже забрезжил рассвет, Булгаков встал, чтобы облегчить себя. Он стоял у кровати спиной ко мне. Я обхватила его бедра, велев не шевелиться, и замерла, потрясенная мощью, которую источало его тело. Оно стало для меня колодцем, из которого я только и могла черпать силы, чтобы продолжать жить. Я пила его, пила взглядом, порами кожи; я поклонялась каждому его изгибу. Каждое его движение стало для меня голосом Бога, и каждое слово Его я слышала.
Наша любовь была нага и бесплодна, как пустыня, холодна и пронзительна, как осенний ветер. Я преклонялась перед божественной властью Булгакова, сливалась с ней во всей ее беспощадной грубости и силе, а затем исторгала восторг и ужас этого слияния. Место, где мы любили, стало нашей святыней, храмом, куда вступаешь, оставив за порогом все, чем обладал, чем казался, на что надеялся.
Как человек познает Бога? Как животное, моя Марина Степановна, – только через тело, ибо лишь оно дано нам как средство познания. В этом все наше неведение и вся наша мудрость; так бабочка ночью летит на огонь костра. Так мы любили, Булгаков и я. Где Бог, там нет ни стыда, ни страха, ни попыток разорвать эти священные узы.
Такой любви требовал от меня Булгаков – с самого первого мгновения, когда прикоснулся ко мне.
И я не могла не подчиниться. Его желание, его тоска по моему телу, скорбь, которую он таил в сердце, и мои слезы, моя страсть, мое вожделение, мой кошмар – все сливалось в наших объятиях, и отступала ложь, которая всю жизнь держит человека в шорах. И мы сливались в безумном экстатическом танце, мы плясали его вместе, но нет, «вместе» не было и быть не могло, ибо кто мог сказать, где кончалось его тело и начиналось мое?
Порою та сила, что владела нами, вселяла в меня ужас. «Что я делаю? – спрашивала я себя. – Я ли это?» Мне хотелось закричать, что все это – ошибка, убежать, спрятаться, вернуться в прошлое. Но я не могла. Один только запах его кожи неумолимо тянул меня на дно омута, и водоворот любви топил все страхи. Рассудок был не властен надо мной. Часто я шептала слова неслыханной молитвы:
«Возлюбленный. Я поклоняюсь Тебе, и Тебе одному. Укрепи наш союз. Сделай его неразрывным. Не дай мне сбиться с пути. Держи меня крепко. Сама я себя не удержу. Я не знаю, где правда, а где лишь ее призрак. Только
Ты можешь объяснить мне. Приди ко мне, возьми меня, проникни в самые темные уголки моего тела, пронзи все мое существо, иначе я погибну на веки вечные».
И в мозгу моем эхом отзывались другие слова: «Люби меня, только люби меня». Я не знаю, кто произносил их – Булгаков или сам Бог?
Церковники сказали бы Вам, Мария Степановна, что Бог – Ваш друг и утешитель. Поверьте мне, что это не так. Бог не утешал, но разрушал нас. И это разрушение многолико – для Булгакова им стала литература и театр, для меня – Его тело, для тебя будет что-то еще. Такова тайна Господней власти, тайна, которую нам никогда не раскрыть. Мы можем лишь поклоняться ей и жить ею. Стоит отвернуться от нее, и человек становится живым трупом. Я отвернулась. Вот за что Булгаков так презирал меня; вот что погубило наш союз.
Я почувствовала, что устала, что не в силах больше предаваться этой исступленной страсти. То была усталость обмана, усталость подкрадывающейся смерти, с которой я заключила сделку, хотя тогда, Мария Степановна, я не ведала об этом. Булгаков приходил ко мне, и я покорно впускала его в себя, но уже не отдавалась ему, как прежде. Я не могла. Было слишком много всего, слишком много. После смерти Булгакова у меня остался сын и дочь, и сердце мое разрывалось на части, когда я была не с ними. Это чувство вины притуплялось, как только приходил Булгаков, но после его ухода вспыхивало с новой силой. Булгаков чувствовал, что я больше не принадлежу ему целиком. Не рассудком, но самыми потаенными глубинами своего существа он понял, что распалась та цепь, которая – через мое тело – привязывала его к земле. И он взревел от боли, как раненый зверь, круша все на своем пути.
Булгаков видел во