тормознет – врежусь. Старый эндурский номер. Ну, думаю, хорошо, как только встречная поравняется с ним, дам газ и проскочу мимо встречной. Но он тоже не дурак. Как только встречная – берет вправо, чтобы тот еле-еле проскочил, не оставляя для меня просвета.
Ну, ничего, думаю, у кого гайка крепче, посмотрим. Присосался, иду сзади. Он прибавляет скорость, я прибавляю, он убавляет – я убавляю. Хочет, чтобы я чуть поближе подошел, чтобы тормознуть. Я чуть прибавлю скорость, он хочет тормознуть, я сбавляю. Опять прибавляю, думает, хочу проскочить, я опять убавляю. Наконец не выдержали у него нервы. Тормозит и выворачивает вправо, а я слева выскакиваю вперед, бросаю мотоцикл и выхватываю пистолет. Понял – хана ему. Останавливает машину. Подхожу. Сидят – готовые мертвецы. Толстый молчит. А второй говорит:
– Прости, Тенгиз! Клянусь мамой, пошутили.
– Я тоже, – говорю, – хочу пошутить. Выходите! Держу под прицелом, потому что толстый – такой аферист, на все пойдет.
– Поворачивайтесь спиной, – говорю. Поворачиваются. – Ты отойди на три шага, – говорю шоферу. Отходит. Обыскиваю дружка, карманы пустые. Обыскиваю коротышку. Уже по затылку вижу: в кармане что-то есть. Правильно. Пачка денег в кармане. Не считая, кладу к себе в карман.
– Триста? – спрашиваю.
– Да, – бурчит, – триста.
– Правильно, – говорю, – такса за провоз бесфактурных нейлоновых кофточек из Эндурска до Мухуса. Теперь езжайте и рассказывайте в Эндурске, как вы посмеялись над Тенгизом дохрущевской трешкой.
Молчат. Коротышка сопит. Съел бы меня, чувствую, да боится пулей подавиться. Сели в машину и, пока не уехали, все время под прицелом держал, потому что этот коротышка – первый аферист Эндурска.
С этими словами он вынул пачку десяток из кармана и пересчитал.
– В самом деле триста? – спросил я.
– Да, но не в этом дело, – сказал он, укладывая деньги в бумажник и пряча бумажник в карман кителя.
– А в чем? – спросил я.
– Ты представляешь, как он мог опозорить меня! – воскликнул Тенгиз и, прикусив губу, покачал головой. – Ну, теперь пусть рассказывает, кто кого опозорил.
– Неужели выстрелил бы, если бы не остановились? – спросил я.
– А разве иначе этот аферист остановился бы? – сказал он, надевая перчатки и включая мотор.
– Но ведь тебя за это посадили бы!
– Конечно, – согласился он, и уже громко, чтобы перекричать мотор: – Когда человеку задевают честь – человек идет на все!.. Садись, поехали!
Я сел в коляску.
– Опозорить хотел, негодяй! – снова вспомнил он, разворачиваясь.
Мы поехали. Через некоторое время Тенгиз что-то мне крикнул и кивнул на дорогу, сбавляя скорость. Я увидел на шоссе темный след от шин резко затормозившей машины. След уходил вправо, как будто машину занесло. Он снова дал газ, оставляя позади место своего поединка с эндурским шофером.
– Опозорить! – донеслось до меня сквозь шум мотора, и я увидел, как вздрогнула его спина. Так вздрагивают от чувства омерзения люди, вспоминающие, каким чудом им удалось избежать нравственного падения.
Он благополучно довез меня до поворота в село Атары, а сам поехал дальше. Мне показалось, что он уже успокоился. Во всяком случае, поза его на мотоцикле выражала обычную для него ленивую расслабленность.
Легко догадаться, что с тех пор я не слишком стремился к мотоциклетным прогулкам с Тенгизом.
…Примерно через год я узнал, что его сняли с работы. Как-то встретил его на улице.
– Уже знаешь? – спросил он, заглядывая мне в глаза.
– Слыхал, – сказал я.
– Что думаешь?
– Сам знаешь, – говорю, – можешь считать, что легко отделался.
– Все это ерунда, – досадливо отмахнулся он, – не в этом дело.
– А в чем?
– Интриги, – сказал он многозначительно, – место у меня хорошее, многие завидуют… Но я это так не оставлю, в ЦК буду жаловаться…
Пока мы говорили, он поглядывал на дорогу в ожидании, как можно было понять, подходящей машины. Наконец он поднял руку, и возле нас остановилась частная «Волга». Видимо, магию власти он еще не утратил.
– Подбросишь до Каштака, – сказал он владельцу машины. Тот с мрачной покорностью кивнул головой.
– Интриги, – повторил он еще раз, усевшись рядом с водителем и кивнув головой, как бы намекая на могущественную корпорацию, которая собирается его уничтожить, но с которой он намерен бороться и бороться.
И видно, боролся, и борьба была нелегкая. Во всяком случае, корпорация сначала взяла верх. Через несколько месяцев я его увидел за рулем такси возле базара. Он сидел, откинувшись на сиденье, с ленивой снисходительностью ожидая, пока усядутся сзади несколько крикливых женщин с сумками, одна из которых, высунув руку из окна, держала за ножки щебечущий букет цыплят.
Всей своей позой, выражающей снисходительное равнодушие к настоящему, он мне почему-то напомнил (так мне представилось) монархического эмигранта, вынужденного в чужой стране заниматься унизительным делом, но верящего в свою правоту и ждущего своего часа.
В отличие от монархических эмигрантов Тенгиз его дождался. Еще через полгода он был возвращен, правда в качестве простого инспектора, на ту же дорогу. Возможно, понадобился его опыт.
Дело в том, что в это время среди мирных подпольных фабрик Эндурска появилась сверхподпольная трикотажная фабрика, выпускающая изделия из «джерси» и работающая на японских станках, что было установлено, к сожалению, только по образцам конечной продукции экспертами Мухуса, Сочи, Краснодара и других городов страны.
Раздраженные успехами новой фабрики, старые фабриканты Эндурска, по иронии истории, отмеченной еще Марксом, вошли в классово чуждый контакт с органами ОБХСС с тем, чтобы помочь им найти и разорить своих удачливых конкурентов.
Но это оказалось не так просто. Борьба длилась несколько лет, и новое, кстати, так и не выходя из подполья, победило старое. Держатели акций «джерси», несмотря на японские станки, в этой схватке применили старинный слободской прием. В один прекрасный день в Эндурске сгорел подпольный склад с огромным запасом временно законсервированных нейлоновых кофточек.
И опять, теперь, правда, в обратную сторону, сработала ирония истории. Советским пожарникам (а эндурских пожарников смело можно назвать советскими) пришлось гасить этот классово чуждый пожар.
Оказалось, что дом, в котором находился склад, раньше принадлежал грузинскому еврею Давиду Аракишвили, который уехал в Израиль, подарив свой