А ведь это действительно не шуточка — «и проснуться знаменитым», устал, ох устал…
И вот наш студент-лауреат самой Первой премии уже дома. Сидит в автомобиле цвета канарейки, в котором в узкий переулок так просто не въедешь, потому как нужен простор. Потому как что в длину, что в ширину этот автомобиль, цвета канарейки, точно два составленных вместе «КамАЗа». Самый длинный автомобиль — только победители на таких ездят. На самых-самых что ни на есть желтых. Или на самых-самых красных. Или еще какого-нибудь «самого-самого» цвета, от которого искры в глазах.
И можно, конечно, позубоскалить по поводу этого «самого-самого» автомобиля, но ведь если парень действительно играет здорово, так пусть, а?..
… Гриша Горский тоже в путь собирался недолго, даром что за океан. В Канаду. На конкурс. За премией.
И вернулся. Его самый-самый синий автомобиль еле втиснулся в улицу Герцена и еще борта тротуара захватил. Остановился, заприметив Машу. Вылез, пошел ей навстречу, сияющий победной улыбкой. Маша ахнула. Гриша шел к ней в том же своем куцем пиджачке, в светлых коротковатых брючках, из-под которых торчали его детские, по щиколотку зашнурованные башмаки. Верно, времени не хватило обновки купить. Он шел к Маше, а за ним, тихо урча, автомобиль его ехал. Гриша остановился, и тут же замер и автомобиль. Самый-самый синий, самый длинный, как и положено победителю.
23. Буба — и опять отступление в будущее
Буба — настоящее ее имя выговорить было трудно, а запомнить вообще немыслимо — родилась в Элисте, но с восьми лет жила в Москве, в интернате, что имелся при той школе.
И вот она, Буба, эта маленькая, чернявая, диковатая калмычка, оказалась для Маши впоследствии единственным по-настоящему близким другом. А ведь так бывает достаточно редко, чтобы школьная дружба продлилась и закрепилась в поре уже зрелой, когда вроде бы столько всего обнаруживается, что могло бы и совсем развести.
Но, учась пока в школе, ни Маша, ни Буба не очень задумывались о возможных когда-либо срывах, разочарованиях, неудачах — у кого-то в личной, у кого-то в профессиональной судьбе.
Юность… Верно, основная примета этого возраста сказывается в постоянных и ничем пока не заглушенных мечтаниях о будущем, туманных надеждах, и столько времени отдано серьезной чепухе, вздорным умствованиям, но вот как раз в такой чепухе, и вздоре, и в бескорыстии вынашиваемых планов — в этом, думается, и есть счастье юности.
Им было по пятнадцати лет — так о чем же они говорили? Ходили по городу вдвоем, забредая в какие-то переулки, тупички, которых потом никогда уже нельзя было найти, и несли в абсолютном, только юным доступном доверии, отвлеченный от всякой реальности бред, но воспринимался он ими как исповедь.
Они рассказывали друг другу сюжеты прочитанных только что книг, с наивным воодушевлением делясь возникшими догадками, прозрениями, и можно было бы отнестись со снисходительной усмешкой к тем их речам, если бы не признать, что впоследствии, в будущем они уже никогда так много не читали и столько не передумывали.
Да, согласитесь, взрослые люди часто лишь используют тот багаж, что нажит ими в юные годы. Юность верит в ум, благоговеет перед знаниями, пусть и не обращенными ни в какой капитал, не дающими вовсе пока процентов.
Поэтому, возможно, столько и глотается книг, впечатлений- без раздумий, куда это, зачем и в какой степени будет способствовать делу, но только так, только в таком бескорыстии и задействована по-настоящему душа, и глаза видят, слышат уши.
Они ходили, блуждали, брели… И никогда Буба не расставалась со своей виолончелью. Она всюду ее за собой таскала: если виолончель была с ней, она уже ни о чем не беспокоилась. Быть может, так ее древние пращуры-кочевники относились к своей лошади, как она к своему инструменту.
Маша иной раз позволяла себе подначки:
— Я бы на твоем месте, Буба, давно бы поменяла этот сундук на что-нибудь полегче, поизящнее — на скрипку, например. А еще лучше на флейту.
Насколько бы тебе стало удобней жить. Ты бы не шла по улице — летела А то ведь смотреть жалко, такое таскаешь на себе!
— Она тяжелая из-за футляра, — произносила Буба, не поднимая глаз. — Когда она в мягком, то не тяжелее твоего портфеля. Но в жестком футляре мне за нее спокойней. Пусть будет в жестком, — и прижимала свой инструмент к бедру теснее, — пусть.
В их возрасте казалось, что надежды непременно должны сбываться, мечта становиться явью и что есть в жизни справедливость, есть! И все, в конце концов, по заслугам воздается. Так просто, так ясно — по зас-лу-гам. Но как-то они забывали, что существует еще и удача. Да, удача. А она капризна, и может от чего-то надолго, на целые годы, куда-то исчезнуть, никак себя не обнаруживать — да, задремать в каком-то тихом уголке и не расслышать, что ее зовут, зовут…
… Они закончили школу и высшие учебные заведения — стали взрослыми, можно сказать, но когда встречались — а это удавалось не часто, — утыкались носом друг в друга, что у них означало поцелуи, по-дурацки как-то хмыкали, и снова им было пятнадцать лет.
Только случалось это, если никого посторонних рядом. не было. А любой третий оказывался для них посторонним. Они и в школе так дружили — только вдвоем.
И всегда Буба являлась со своей виолончелью. Говорила:
— Пожалуйста, положи ее, где уютно, тепло. — Передавала Маше инструмент как спящего ребенка. — И главное, чтобы она была в безопасности.
Она была некрасива, Буба: тощая, нескладная, сутулая и двигалась всегда как-то боком, точно старалась проскользнуть незаметно, не привлекая внимания к себе.
И только на эстраде менялась. Почему-то там множество устремленных на нее глаз ее не пугало: она выходила из артистической на сцену со вздернутой головой, мелко шагая в длинном концертном платье, маленькая, гордая, с очень бледным лицом.
Насколько она была застенчива в жизни, настолько беспредельно откровенна в музыке. Иные даже говорили: «Ну это уже чересчур…» Хотя вряд ли сумели бы объяснить, что именно кажется им чрезмерным в Бубином исполнении: темперамент, страстность, томление, призывность, обнажение душевной муки?
Она и Баха так играла: отчаяние титана, бессилие мощи, великое одиночество- вот каким у нее был Бах.
И потом, как бы опомнившись, отводила смычок и, вскинув голову, уходила.
У нее взмокала даже кожа головы, волосы липли ко лбу и на верхней губе проступали бисеринки пота.
В артистической пахло работой, конюшней. Входили друзья, почитатели — Буба совала им холодную влажную руку, слегка дрожащую от перенапряжения, и складывала шуршащие целлофаном букеты на рояль.
У нее были темные зверюшечные глаза с желтоватыми белками, широкие брови и нос всегда блестел, сколько она его ни припудривала. А руки как бы крапчатые, в сине-красных жилках, зябкие, ногтей почти не было, одни подушечки, и широкая мускулистая ладонь. Даже весной она носила варежки на выворотке из засаленной замши и всегда ходила в брюках: платье у нее было только одно — концертное.