На этот раз они даже не пошли в бар «У Мелон». Двухнедельник припарковал свой раздолбанный «шевроле» у поребрика, они, не спрашивая ни о чем, сели в машину, и старик поехал вдоль по улице с еще тихим утренним движением. Муса сел рядом с Двухнедельником на переднем сиденье (по причине больной ноги); Джим с Сильвией расположились сзади. Сильвия была уверена, что Джим наблюдает за ней, но не знала, что именно в ней привлекает его внимание. Она всеми силами старалась удержать бешеное сердцебиение, потому что Двухнедельник был, так сказать, водителем-камикадзе; он управлял машиной так, словно этой поездкой и должен был закончиться его жизненный путь.
Прокружив с полчаса по улицам и неоднократно рискуя попасть в аварию, они свернули на длинную широкую авеню, которая вела к возвышающемуся вдали холму. С обеих сторон тянулись промышленные склады (раньше здесь были публичные дома); улица была пустынной: ни пешеходов, ни машин; лишь кое-где грузчики суетились вокруг складских зданий, словно рабочие пчелы вокруг матки. Время от времени Двухнедельник недовольно бурчал себе под нос.
— Монмартр, вот и все, что от него осталось, — горестно объявил он и, помолчав, добавил: — Потерян для истории.
Сильвия давно заметила, что это была любимая фраза старика.
Они съехали с проезжей части и направились к какому-то причудливого вида строению, ютившемуся среди промышленных зданий. Вблизи оно оказалось остовом старинного дома — Сильвия даже не пыталась предположить дату постройки, — оба его боковых флигеля были снесены, чтобы освободить место для соседних построек, и теперь оставшаяся часть смотрелась как поплавок, беспомощно болтающийся на волнах. На высокой изгороди из колючей проволоки висела ржавая табличка, напоминающая кладбищенское объявление о том, что данное место уже куплено под предстоящее погребение. Двухнедельник выключил мотор.
— Вот это и есть Монмартрская исправительная школа для негритянских мальчиков, — сказал он. — Я решил, что вам будет интересно взглянуть на нее.
Войдя внутрь, Двухнедельник сел на стоящий на верхней площадке лестницы канцелярский стул, который, видимо, находился там с давних времен. Его спутники устроились вокруг него на пыльном полу, угрожающе трещавшем под ногами. Сильвия не могла скрыть раздражения от того, что вся ее одежда сплошь покрылась пылью и грязью. Пока старик собирался с мыслями, Джим пришел в крайнее возбуждение.
— Я как будто вижу Лика здесь, — объявил он и, повернувшись к Сильвии, спросил: — А вы?
Она рассеянно кивнула, хотя не чувствовала ничего подобного. Она пыталась представить себе своего деда, ходившего по этим плитам в те давние времена: маленького мальчика с корнетом в руке, затаившегося в углу, прячущегося от учителей или от этих — как же Двухнедельник называл их? — от кулаков. Но все было напрасно — воображение не работало. Взглянув на Джима, она поняла, что он сейчас сочиняет новую историю, перемешивая подлинные факты с вымышленными, почерпнутыми из фильмов, романов, из статей в воскресных еженедельниках. А она пытается воссоздать истинную историю, которая была бы значимой и современной, а это сделать намного труднее. А кроме того, щемящее чувство беспокойства становилось с каждой секундой все сильнее и не позволяло думать о чем-либо другом.
Двухнедельник стал рассказывать историю Лика с таким количеством подробностей, что Джим и Муса совсем запутались. Он рассказал о совместных выступлениях Лика и Сильвии в ночном клубе «У беззубого Сони». Он даже спел им отрывок из «Блюза квартеронки», в его голосе угадывалось былое мастерство, и в памяти Сильвии всплыла эта ранее слышанная ею мелодия. Он рассказал им о похоронах Баббла и о приезде из Чикаго преподобного Пинка и миссис Пинк. («Бабушки и деда профессора Пинк», — многозначительно заметил Муса.) Он рассказал им о смерти Кориссы, о беременности Сильвии и о планах Лика перебраться в Нью-Йорк. Но его рассказ не тронул Сильвию, не заставил ее содрогнуться; его слова отскакивали от нее, как капли дождя от водонепромокаемого плаща. Все это казалось ей пустым, легковесным, ничего не значащим. И она чувствовала себя как-то бесприютно, одиноко и потерянно.
Но Сильвии хотелось, чтобы старик продолжал свой рассказ, напоминающий ей езду на машине в тумане, когда ни водитель, ни пассажиры не знают, что ждет их впереди. Двухнедельник снова начал очередное лирическое отступление, предшествующее очередной кульминации (а может быть, и спаду, подумала Сильвия). В эту минуту она поймала себя на том, что перебирает в уме события последних двух дней и с болезненной тоской ждет, чем все кончится (если вообще все это может кончиться чем-то определенным). И она попыталась сконцентрироваться на его словах, чтобы услышать то, что хотела узнать.
— Так позвольте же мне, молодые люди, все вам рассказать, — произнес старик, не сводя пристального взгляда с Сильвии. — Ведь вы, кузина, все еще молоды, хотя уже так не думаете. Я расскажу все как есть. Кое-какие заплесневелые в своем ничтожестве личности приезжают в этот старый город, чтобы изучать джаз, как будто это может им помочь что-то понять. По правде сказать, в джазе есть и определенные формулы, и законы разработки этих формул. Но всякий раз, когда вы начинаете думать, что можете их определить, вы, на самом деле, оказываетесь в дураках. И это потому, что в джазе будущее, прошлое и настоящее спрессованы в «здесь и сейчас». Вы уверены, что джаз направляется по одному пути, а он вдруг начинает кружить и петлять, словно негр, загнанный в тростниковые заросли. Так бывает в самых простых историях и в самом простом джазе. Это чертова правда простейшей блюзовой формы! Помните об этом.
Двухнедельник медленно обвел глазами одного за другим всех слушателей. Сильвия нетерпеливо замотала головой.
— Прошу вас, — умоляюще произнесла она. — Мне просто необходимо знать то, что произошло.
Старик, видя ее страдания (хотя и не понимая причины, вызвавшей их), глубоко вздохнул и приготовился досказывать историю до конца. Джим, видя ее страдания (он понял причину, вызвавшую их, неправильно), нагнулся к ней и, чтобы успокоить ее, положил ладонь ей на колено; она не протестовала. Муса уселся поудобнее. Его мучила ноющая боль в том месте ступни, где раньше был палец; его отсутствие он сейчас воспринимал как самое странное событие своей жизни.
— Итак, Лик известил свою сестру в Чикаго, — начал Двухнедельник, — а Сильвия сразу же отправилась на вокзал, чтобы сесть на поезд. Думаю, что Лик поцеловал ее в губы и сказал: «До встречи на вокзале Гранд-Сентрал, любовь моя. В полдень ровно через месяц». Или что-то в этом роде. Я думаю, он тогда верил, что так оно и будет.
С помощью Толстухи Анни и Сони Лик организовал похороны Кориссы, которые прошли через неделю и безо всяких проблем. Это было скорбное и тихое мероприятие, вполне соответствовавшее скорбной печали Лика, поскольку тот, кто видел столько смертей, знает толк в меланхолии. Рассказывая о погребальной церемонии, Прах Хансен сказал мне: «Я никогда прежде не слышал, чтобы Лик так играл». — «Что ты имеешь в виду?» — спросил я. И он ответил: «В тот день Лик играл хорошо. Но в его музыке не было смысла, она была словно пустой горшок на каминной решетке». Она была словно пустой горшок на каминной решетке, вот как он сказал! Я всегда вспоминаю эти слова, потому что эта игра на похоронной службе как бы завершала то, что сделал Лик в Култауне.