и каждая морщинка на лице была исполнена добродушной беспечности. «Артист! — подумал Давыдов. — Но почему он глядел на меня таким чертом? Наверное, обижается, что я его весной выставлял из колхоза?»
Не знал, не мог знать Давыдов о том, что тогда, весной, Половцев, прослышав об исключении Атаманчукова из колхоза, ночью вызвал его к себе и, сжав массивные челюсти, сквозь зубы сказал: «Ты что делаешь, шалава? Ты мне нужен примерным колхозником, а не таким ретивым дураком, который может завалиться на пустяках сам, а на допросах в ГПУ завалить всех остальных и все дело. Ты мне на общем колхозном собрании на колени стань, сукин сын, но добейся, чтобы собрание не утвердило решения бригады. Пока мы не начали — ни тени подозрения не должно падать на наших людей».
На колени Атаманчукову не пришлось становиться: подстегнутые приказом Половцева, на собрании в защиту Атаманчукова дружно выступили и Яков Лукич, и все его единомышленники, и собрание не утвердило решения бригады. Атаманчуков отделался общественным порицанием. С той поры он притих, работал исправно и даже стал для тех, кто работал с ленцой, примером сознательного отношения к труду. Но ненависть к Давыдову и к колхозному строю он не мог глубоко и надежно запрятать, временами, помимо его воли, она прорывалась у него то в неосторожно сказанном слове, то в скептической улыбке, то бешеными огоньками вспыхивала и тотчас гасла в темно-синих, как вороненая сталь, глазах.
Только в полночь точно определили размеры требующейся помощи и сроки окончания вспашки. Тут же, у костра, Давыдов написал Размётнову записку, а Дубцов вызвался сейчас же, не медля, не дожидаясь рассвета, идти в хутор, чтобы к обеду пригнать из третьей бригады быков с плугами и самому вместе с Любишкиным отобрать наиболее работящих плугатарей. Возле потухшего костра в молчании покурили еще раз, пошли спать.
А в это время около будки происходил другой разговор. В простеньком железном тазу Варя бережно простирывала тельняшку Давыдова, рядом стояла стряпуха, говорила низким, почти мужским голосом:
— Ты чего плачешь, дуреха?
— Она у него солью пахнет…
— Ну и что? У всех, кто работает, нижние рубахи солью и потом пахнут, а не духами и не пахучим мылом. Чего ревешь-то? Не обидел он тебя?
— Нет, что ты, тетя!
— Так чего слезы точишь, дура?
— Так ведь не чужую рубаху стираю, а своего, родного… — склонив над тазом голову и сдерживая сдавленные рыдания, сказала девушка.
После длительного молчания стряпуха подбоченилась, с сердцем воскликнула:
— Нет, уж этого с меня хватит! Варька, подыми сейчас же голову!
Бедный, маленький погоныч семнадцати лет от роду! Она подняла голову, и на стряпуху глянули заплаканные, но счастливые глаза нецелованной юности.
— Мне и соль на его рубахе родная…
Мощная грудь Дарьи Куприяновны бурно заколыхалась от смеха:
— Вот теперь и я вижу, что ты, Варька, стала настоящей девкой.
— А какая же я раньше была? Ненастоящая?
— Раньше! Раньше ты ветром была, а теперь девкой стала. Пока парень не побьет другого парня из-за полюбившейся ему девки — он не парень, а полштаны. Пока девка только зубы скалит да глазами играет — она ишо не девка, а ветер в юбке. А вот когда у нее глаза от любви намокнут, когда подушка по ночам не будет просыхать от слез — тогда она становится настоящей девкой! Поняла, дурочка?
Давыдов лежал в будке, закинув за голову руки, и сон не шел к нему: «Не знаю я людей в колхозе, не знаю, чем они дышат, — сокрушенно думал он. — Сначала раскулачивание, потом организация колхоза, потом хозяйственные дела, а присмотреться к людям, узнать их поближе — времени не хватило. Какой же из меня руководитель, к черту, если я людей не знаю, не успел узнать? А надо всех узнать, не так-то уж их много. И не так-то все это, оказывается, просто… Вон каким боком повернулся Аржанов. Все его считают простоватым, но он не прост, ох, не прост! Дьявол его сразу раскусит, этого бородатого лешего: он с детства залез в свою раковину и створки захлопнул, вот и проникни к нему в душу — пустит он тебя, как бы не так! И Яков Лукич — тоже замок с секретом. Надо взять его на прицел и присмотреться к нему как следует. Ясное дело, что он кулак в прошлом, но сейчас работает добросовестно, наверное побаивается за свое прошлое… Однако гнать его из завхозов придется, пусть потрудится рядовым. И Атаманчуков непонятен, смотрит на меня, как палач на приговоренного. А в чем дело? Типичный середняк, ну, был в белых, так кто из них не был в белых! Это не ответ. Крепенько надо мне обо всем подумать, хватит руководить вслепую, не зная, на кого можно по-настоящему опереться, кому по-настоящему можно доверять. Эх, матрос, матрос! Узнали бы ребята в цеху, как ты руководишь колхозом, — драили бы они тебя до белых косточек!»
Возле будки, под открытым небом, улеглись спать женщины-погонычи. Сквозь дремоту Давыдов слышал тонкий Варин голос и баритонистый — Куприяновны.
— Что ты ко мне жмешься, как телушка к корове? — смеясь и задыхаясь от удушья, говорила стряпуха. — Хватит тебе обниматься. Слышишь, Варька? Отодвинься, ради Христа, от тебя жаром пышет, как от печки! Ты слышишь, что я тебе говорю? На беду я с тобой легла рядом… Горячая ты какая. Ты не захворала?
Тихий смех Вари был похож на воркованье горлинки.
Сонно улыбаясь, Давыдов представил их лежащими рядом, подумал, засыпая: «Какая милая девчонка, большая уже, невестится, а по уму — ребенок. Будь счастлива, милая Варюха-горюха!»
Он проснулся, когда уже рассвело. В будке никого не было, снаружи не доносились мужские голоса, все пахари находились уже в борозде, один Давыдов отлеживался на просторных нарах. Он проворно приподнялся, надел портянки и сапоги — и тут увидел возле изголовья выстиранную, искусно, мелким швом зашитую тельняшку и свою чистую парусиновую рубаху. «Откуда могла тут взяться рубаха? Приехал я сюда безо всего, фактически помню. Как же здесь очутилась рубаха? Чертовщина какая-то!» — недоумевал Давыдов и, чтобы окончательно убедиться в том, что это не сон, даже потрогал рукою прохладную парусину.
Только когда он, натянув тельняшку, вышел из будки, все стало для него понятным: Варя, одетая в нарядную голубую кофточку и тщательно разутюженную черную юбку, мыла возле бочки ноги, свежая, как это раннее утро, и улыбалась ему румяными губами, и так же, как и вчера, безотчетной радостью сияли ее широко поставленные серые глаза.
— Выдохся за вчерашний день, председатель? Проспал? —