— Это стопроцентный нонсенс. Абсолютная ложь.
— Восхитительно. Уже горячее отрицание. Преступный сексуальный шантаж? Ну вроде того. Злоупотребление доверием газеты? Да, но тут ничего серьезного, скорее вопрос интонации. Преследования? Конечно, нет. Миста Пройс, вы еще здесь?
Но его уже нет. Большие часы на стене отдела новостей с гулким щелчком удобно укладывают минутную стрелку на цифру три, спустя пятнадцать минут после прихода Джона, и Джон выходит за дверь редакции с тремя предметами, которые с полным правом может считать своими. Прямо за дверью его останавливает Карен Уайтли, целует, шепчет: «Если я чем-то могу помочь…» — и спешит обратно в редакцию.
Несколько бесполезных попыток за несколько часов — никто не отвечает в ее странно опустевшем бунгало, и потому с быстротой сна и внезапной темнотой декорации меняются, и Джон стучит в дверь уже на том берегу реки, в Пеште. (Возвращался он другой дорогой — не рискнул опять увидеть кошку.) Он понимает — с мимолетной ясностью, которая легко забывается через миг, — что неверно классифицировал: Эмили это не всерьез, просто немного вышла из себя. Он стучит в дверь единственного серьезного человека, которого знает. С ней выйдет деловой разговор без эмоций, на ровном киле, холодный душ реальности на липкую нереальность дня.
Она открывает дверь и оставляет открытой. Ни слова не говоря, возвращается через комнату к холсту. Влезает на заляпанную краской деревянную табуретку, тянется за кистью, но тут же снова ее кладет. Вильнув бедрами, крутит табуретку и оборачивается к Джону.
— Так что было прошлой ночью? Трахнул свою крестьянку? А?
— А ты на что злишься?
— Трахнул. Невероятно.
— Перестань. Я пришел, потому что мне надо с тобой поговорить. Меня только что уволили, я как-то…
— Прошу тебя. Перестань. Хватит. Уйми эту мелкую тряску, которую я слышу, ладно? Объясни мне кое-что: как я превратилась в такую, к которой ты приходишь поплакаться? Один раз — ладно, но это было маленькое чуднóе исключение. Я самый неподходящий для такой работы человек в мире. Не бывает человека, которого это интересует меньше, чем меня, ясно? Именно поэтому у нас есть правила дома. — Она опять вертит сиденье бедрами и хватает кисть.
— Ты ревнуешь?
Она запускает кисть кувыркаться через всю комнату — кисть ударяется в грязное ростовое зеркало со слабым «тик-клик-клик», оставляя на стекле два синих мазка.
— Боже мой. Люди, вы меня убиваете. Вы меня, блядь, убиваете. Если я и ревную, то, поверь мне, здесь нечем гордиться, мудила. Как же вы мне все омерзительны.
— Пожалуйста, поговори со мной. Я себя чувствую так, будто…
— Хватит, Джон, что бы ты там ни чувствовал, это жизнь, и далеко не самая интересная ее часть. Так что избавь меня.
Джон валится навзничь на ее постель и бросает в потолок заскорузлый, заляпанный краской теннисный мяч, ловит прямо у лица.
— Раз уж ты спросила — нет, я не трахнул свою крестьянку, хотя почему это заботит тебя, я постичь бессилен. Я знаю ее дольше. Я всегда чувствовал к ней, не знаю, как будто…
— Иисусе всеебущий. — Мольберт с грохотом валится на пол и на спинке скользит навстречу своему быстро приближающемуся двойнику. Джон ловит мяч на отскоке и замирает, одной рукой стискивая желтый ворс, будто окаменевшая кошка с клубком. — Слушай, тупица, мы тут все в кого-нибудь влюблены, понял? Поголовно. Каждый распоследний идиот, которого я только знаю. Это слегка утомляет. Если мы все начнем говорить о наших маленьких тайных болях, они перестанут быть тайными, и мы все будем такие одинаковые, что, наверное, друг друга поубиваем. — Ники смотрит на Джона в упор и тяжело переводит дыхание. Ее тон меняется — теперь он чуть спокойнее, принужденно добрый: — Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста, уходи, дай мне поработать.
Джон лежит в своей постели. Бунгало Эмили настойчиво провозглашает свою опустелость, а телефон — глухое одиночество. Джонов автоответчик воспроизводит не меньше пятнадцати щелчков положенной трубки и одно длинное послание с угрозами от «Ли Райли, хочу пообщаться с вами по поводу некоторых жалоб от многочисленных лиц женского пола из состава сотрудников посольства, у меня, сэр, фактически несколько жалоб, поданных многими нашими леди о том, что можно классифицировать только как…»
Джон отключает запись. Он лежит в постели, и в голове звучат слова полюбившейся ему песни, хотя голос венгерский и незнакомый. Джон окунается в сон и выскакивает, как ребенок, преодолевший холодную морскую воду. В балконную дверь входит Надя, она несет с собой лунный свет.
— Это вопрос силы воли, Джон Прайс, — говорит она своим крепдешиновым голосом кинозвезды, — и сильные люди такого просто не допускают.
— Чего не допускают? — спрашивает он. — Чувств или разговоров о них?
— Вот именно, — отвечает она и садится ему на грудь — отчетливо слышен слабый хруст. Медленно, нежно она ведет своим молодым прозрачным лунным пальцем по его сомкнутым губам. Медленно, мягко просовывает палец ему в рот, сначала прозрачный лунный ноготь, затем старинный бесплотный сустав — поначалу это нежное сексуальное ощупывание. Внезапно Джону страшно, но он не знает, как управлять мышцами челюсти, чтобы воспрепятствовать вторжению, Ее ноготь режет мякоть Джонова языка — треск, будто рвется ткань, — потом легчайшим мимолетным прикосновением крошит зубы. Проткнутый содрогающийся язык остается на месте, а зубы сыплются в горло, забивая его, — все, кроме одного огромного моляра с аркой двух корней, вроде моржовых клыков, который она вынимает у него изо рта и держит двумя пальцами перед его широко открытыми мокрыми глазами. — Будет что включить в отчет, — шепчет она и старческой рукой касается Джоновой промежности, потом уходит тем же путем, каким пришла, через закрытую балконную дверь, забирая с собой лунный свет.
Он много спит, часто, хотя не всегда — ночью. Ли Райли оставляет ему несколько сообщений, и Карен Уайтли тоже. По булыжному говору дремучего юга и красочной солдатской фразеологии Джон пробует реконструировать самого Райли; он рисует лысого, плотного отставного морпеха с прищуром и усами (похожего на телевизионного частного детектива в дублированном сериале по немецкому кабельному каналу). На улицах Будапешта он встречает несколько воплощенных приближений к этому наброску и пытается, всякий раз слишком поздно, избежать встречи взглядами. Трудно отыскать Эмили, не натолкнувшись на Райли или его людей. Как он будет держаться, когда его станут избивать? Будут ли ему при этом нашептывать жаркие угрозы или, не мудря, поставят на непреодолимую силу неуличающей бессловесности? Объявят ли они себя или прикинутся венгерскими хулиганами, нанюхавшимися клубными ребятишками, цыганами? Фингалы. Сломанный нос, пинки по ребрам или в пах. А потом в мемориал Бориса Карлоффа — несколько швов несвежей ниткой от курящей вонючей медсестры.
Она все не возвращается. Когда дверь ее бунгало после мучительно долгой неподвижности открывается и Джон слетает с деревянной скамьи через дорогу, он натыкается только на выходящую Джулию.