конца.
В ту же ночь Гриша исчез. Вместе с ним исчез со стены старинный барометр.
— Я ж тебе говорила сто раз, — утром сказала Ксения Тимофею, — если вором уродился, так, значить, и есть вор на всю жизню.
Тимофей удрученно молчал. Ему трудно было признать собственную ошибку. И барометра было, конечно, жаль.
Прошло около двух лет. Апрельский ветер гудел над Нижне-Гниловской, кропил летучими дождями рыбацкие хибары и лодки, вытащенные из раскачавшейся донской воды на берег. У себя в сарае, перед раскрытой дверью, Тимофей строгал что-то на верстачке, как вдруг в дверном проеме, загораживая свет пасмурного дня, встал человек. Фигура была невысокая, но коренастая. Крупная голова будто без посредства шеи торчала из широких плеч. Черная, плохо чесанная шевелюра была мокрая от дождя. Мрачновато смотрели глаза-сливы из-под черных полосок бровей.
Не сразу узнал Тимофей в коренастом юнце своего Гришу. А узнавши, сказал:
— Ага, прышел. А барометр где?
Молча шагнул Гриша в сарай, положил на верстак что-то завернутое в газету. Тимофей развернул и увидел крашенную в черный цвет коробку с окошечком, затянутым материей, с круглой ручкой.
— Что это? — спросил с любопытством.
— Это приемник, — сказал Гриша. — Детекторный.
Он повернул ручку, и вдруг в сарай ворвался хриплый голос, прерываемый тресками и жужжанием:
— …в Белгородской области охвачено семьдесят три и два десятых процента…
Тимофей оторопело слушал, медленно мигая белыми ресницами. Гриша выключил приемник и сказал:
— Барометра давно уж нет, так вот… мы с ребятами смастерили… Ты ж приемник хотел…
Голос у него тоже изменился, на низкие ноты перешел. Не узнать прежнего шустрого пацана-беспризорника. На нем была желто-фиолетовая ковбойка, застегнутая до горла, куртка и штаны не то из дерюги, не то из брезента.
— Ты что, пожарный? — спросил Тимофей, оглядев убранство блудного сына.
— Да нет, — усмехнулся тот. — Прости мне барометр, а?
— Где ж ты был, Грыша? Опять беспрызорничал?
— Всяко было, тятя.
— Не, ты мне не увыливай, прямо скажи: воровал?
— Ну, воровал.
Гриша глянул на него с вызовом. Слюсарь вспомнил вдруг, как вел маленького вора в милицию, и тот, вот так же глянув, сказал: «Сам жрешь от пуза, а другим не надо?»
— Не знаю, Грыша. — Тимофей с сомнением качнул головой в старой кепке. — Согласится Ксенья или нет — не знаю…
— Чего согласится? Чтоб я вернулся? Да ты не бойсь, тятя, я не затем пришел. У тебя жить так и так не буду. Чебаками твоими торговать — спасибочко, наторговался.
— А я не торгую, — сказал Тимофей. — Какая теперь торговля? У нас колхоз теперя. План рыбосдачи у нас.
— А-а. Так ты мне барометр прости, ладно?
— Где ж ты жывешь, Грыша? На улице?
— Зачем на улице? — Гриша вытащил из кармана дерюжной куртки пачку папирос «Красная звезда», протянул Слюсарю.
— Не, — мотнул тот головой. — Я самосад.
— На улице, тятя, я не живу. Хватит. — Мрачновато, немного искоса смотрел Гриша на Тимофея. — Расплевались. Приложил своих у́рок мордой о бурдюр, понял? Ну, и от них привет получил. Нож мне сюда вогнали, — ткнул он себя пальцем под ребра.
— Ай! — сказал Тимофей Слюсарь. Ему жарко стало. Сняв кепку, он помахал ею над широкой плешью. — Как же ты, Грыша? Как же мне не сообчил?
— А зачем? Я не помер. В больнице отлежался. — Гриша пустил в раскрытую дверь, за которой шумел дождь, длинную струю дыма. — Так простишь мне барометр?
— Я тебя в милицию не тащу.
— При чем тут милиция? — У Гриши как-то перекосились черные брови. — Ну ладно. Приемник вот этой ручкой включается, видишь?
Он включил, теперь сквозь трески пробился жизнерадостный хор: «Вперед же по солнечным реям! Товарищи, братья, сюда! По всем океа-анам и странам разве-е-ем мы алое знамя труда!»
— Будь здоров, тятя. — Он придавил башмаком окурок и вышел из сарая.
— Постой, Грыша! Куда ж ты под дождь?
Но Гриша не остановился. Он шел без шапки под хлещущим наотмашь дождем и не оглянулся ни разу.
Некоторое время он работал на табачной фабрике. Потом вышел у него конфликт с мастером — человеком, из-за своей язвы желудка озлобленным на весь мир. В обеденный перерыв как-то подзудили его в цеху:
— Сыграй песню, Гришка! Ты ж на ложках, поди, умеешь.
— Да не умею я, — отнекивался Гриша.
— Давай, давай! — наседали сотоварищи. — Не жмись! Вот тебе заместо ложек, — совали ему две дощечки от ящика из-под табачных листьев.
Дощечки Гриша отверг. Встал в позу — одну руку на сердце, другую в сторону, сделал жалостливое лицо и запел надрывно:
Из-за тебя, жиган несча-астнай,
Теперь в больнице я-а лежу.
Уколы д̕ванны принима-аю,
Проклятый сифиле-ес лечу…
Смеялись сотоварищи:
— Во, артист! Еще давай, Гриша!
Мастер, проходивший мимо, зло взглянул на него, бросил сквозь зубы:
— У-у, шпана нахаловская…
В Нахаловке, как называли в Ростове хулиганское старое предместье Новое поселение, Гриша давно уже не бывал — и не хотел бывать, все было кончено, завязано. А тут…
Огрызаться, однако, не стал. Сияя добродушной улыбкой, сказал мастеру:
— В самую точку попали. Нахаловский я. А вы… знаете, кто вы есть? Курва темерницкая.
Мастер, само собой, в крик… заявление в местком… Понял Гриша, что жизни ему на табачной фабрике не будет. И взял расчет. Лето проработал билетером в кинотеатре «Темп». А потом пошел на курсы трамвайных вагоновожатых. Около года, веселя душу частыми звоночками, гонял разболтанный красный вагон по ростовским улицам — пока не разонравилось.
Подался на Ростсельмаш, выучился на фрезеровщика. Жизнь сделалась устойчивой, и знаками этой устойчивости были новенький комсомольский билет, вечерняя школа рабочей молодежи и фотоснимок в первомайском номере газеты «Молот», на котором Слюсарь стоял в группе ударников Ростсельмаша. Вид у него на снимке был удивленный, одна бровь выше другой. Он увлекался радиолюбительством и, окончив вечернюю школу, собирался учиться дальше на инженера связи. Но летом 35-го Слюсаря по комсомольской путевке направили в Военно-морское училище имени Фрунзе в Ленинград.
В те годы мальчишки более всего бредили авиацией. Но и флот, конечно, привлекал.
Учился Слюсарь средне, вез кое-какую общественную работу. На втором курсе на концерте самодеятельности он прочел рассказ Зощенко «Аристократка» — курсанты ржали, били в ладоши, требовали еще. Слюсарь стал популярен в училище. Самодеятельность теперь без него не обходилась. Его избрали в комитет комсомольской организации училища.
В марте тридцать восьмого года в комитет поступило дело мичмана-курсанта Козырева. Этот Козырев учился на последнем курсе, летом ему предстоял выпуск. Был он круглый отличник — такая, что называется, морская косточка, — и прочили ему хорошее будущее на