подумать, что мы поменялись ролями! Вы мне говорите комплименты. Или это вы решили мне напомнить мои рыцарские обязанности?
— Мария Федоровна в принципе права, — возразил, улыбнувшись, Пересветов. — Живи сейчас Некрасов, ему, пожалуй, некогда было бы писать стихи, он работал бы с вами в Наркомпросе.
— Вы бы и самого Пушкина забрали в Наркомпрос! — шутливо добавила Андреева.
— Ни в коем случае! Я только себя добровольно обрекаю на бюрократическое заклание. Ни Маяковского, ни Демьяна я ведь в Наркомпрос не забрал.
Узнав, что перед ним молодой литератор, Луначарский сказал:
— Вот вам, Мария Федоровна, консультант, которого вы ищете. У меня решительно нет времени просмотреть хотя бы один фильм.
Костя слушал, не понимая. Оказалось, что советские киноорганизации просят помочь им в отборе иностранных фильмов для обмена на некоторые наши. Пересветов дал согласие за себя и за Флёнушкина.
На другой день за ними приехал в такси представитель советского кино и повез в одну из берлинских кинофирм. Там гостей очень любезно приняли, поставили на стол чашки с горячим шоколадом и на маленьком экране показывали один фильм за другим, пока у них не разболелись головы. Продолжение отложили на завтра. Потом наши консультанты ездили и в другие фирмы.
Из трех десятков просмотренных картин они рекомендовали для советского зрителя три. Две и были приобретены: «Жизнь за жизнь», с участием Вернера Краусса, и «Варьете», с Эмилем Яннингсом. Третий фильм, «Любовь», с Елизавет Бергнер, Пересветов и Флёнушкин особенно отстаивали, в восторге от игры главной исполнительницы. Но католическая цензура вырезала антицерковный финал (герой похищал любимую девушку из монастыря), а приделанный заново финал не устраивал советских кинопрокатчиков.
Все эти фильмы были немые. Пересветов с Флёнушкиным решили взглянуть на игру Бергнер в берлинском театрике, носившем ее имя. Со сцены их поразила проникновенность голоса артистки. Этим редким качеством она им напоминала наших Коонен, Бабанову, а лицом — портреты знаменитой Веры Комиссаржевской.
После спектакля Бергнер приняла двоих «ротен профессорен» в своей театральной уборной, усталая и еще не разгримированная. Отрекомендовались ей русскими большевиками, очарованными ее игрой.
— Как видите, мы без ножей за голенищами!
Она рассмеялась:
— Ах, что вы! Я не расположена верить белогвардейской лжи. Я ведь состою в обществе друзей Советского Союза и большая поклонница русского театра.
Они выразили сожаление, что ей приходится играть со слабыми партнерами.
— Видите ли, в здешних театрах властвуют коммерческие соображения… Я мечтаю побывать в вашей стране!
7
От Оли пришло тревожное письмо: Володю Скугарева в третий раз кладут в больницу, все с той же водянкой, и врачи сказали Фире, что он безнадежен. Он не только по-прежнему молчит, но в последние месяцы стал апатичен, организм его слабеет с часу на час.
Через несколько дней Костя в «Правде» прочел некролог, подписанный Минаевым, Лесниковой, Кувшинниковым и другими.
Три года тщетных надежд на Володино выздоровление, опасений за его рассудок и жизнь приучили Костю к мысли о тяжелой развязке, но в день, когда пришел этот номер «Правды», он не смог взять в руки пера. Невольно перебрал он в памяти и трагические дни похорон Ленина, когда заболел Володя, и давние дни, когда Скугарев водил Костю с Сережей Обозерским в еланский народный университет, приходил к ним в «Фаланстер» выпускать подпольный ученический журнал «Предвестник». Поднималась перед Костей и фигура погибшего на красном фронте еланского наборщика Петра Заводнова, неотделимая в памяти от Володиной. Вспоминалась Володина горячая речь на могиле покончившей с собой гимназистки, его слова об «огнях впереди»…
И вся та весна 1914 года, когда Косте казалось, что галочьи стаи гомонят: «Для чего так рано, для ча, для ча?», а грачи им отвечают: «Так надо, так надо!» И показались вдруг символичны эти слова, будто птицы толковали про них, юнцов, в шестнадцать лет вступивших на революционную дорогу…
Берлин оставлял достаточно времени для размышлений, и в Косте не прекращалась внутренняя «разборка».
От Марии Ильиничны он знал, как Владимир Ильич, при всей загруженности работой, успевал вникать в нужды своих родных и товарищей, заботиться о них. «Вот на что меня решительно не хватает! — с горечью сознавался перед собой Костя. — Небось от других требую к себе чуткости, а сам я всегда ли чуток к другим? Привык по-интеллигентски думать, что живу «не для себя», что для партии себя не пожалею, и на этом основании смотрю куда-то в «историческую даль» поверх голов людей, даже самых мне близких. Вот я люблю своих детей, Володю с Наташей, а что я для них делаю? И вижу-то их раз или два в году. Маму и Людмилку ведь тоже люблю, а сам их столько лет совсем не видал».
Не раз припоминались ему стоптанные каблучки женщины на Зубовском бульваре, однажды заставившие его взглянуть на людей и на себя несколько иными глазами. Или он, Костя, человек черствый? Нет, положа руку на сердце не мог он себя в этом обвинить. Или, может быть, это черта поколения? Говорил же Федя ему как-то в Москве, что мы живем в крутые времена, когда судьба отдельного человека становится плевым делом. Но разве не в эти же самые времена жил Ленин? А Дзержинский, который так любил детей, что сам взялся за борьбу с детской беспризорностью? А Мария Ильинична, которая всегда внимательна к окружающим? Они не поддались крутым временам, сохранили в себе то, что другие, значит, обронили где-то на дороге.
Невольно его мысли клонились к Ольге. Вот у кого любовь всегда деятельная. Он вспоминал ее заботы о детях, о нем, даже в последние, такие трудные для нее годы, когда он от нее внутренне уходил. Вспоминал, как она настояла, чтобы Мамед выписал в Москву Фатиму и отдал в школу ликбеза; как она согревает своей дружбой и участием Тасину жизнь с тех пор, как Плетнева разошлась со Степаном. Еще в гимназии Олю прозывали и «всеобщей утешительницей», и «киндербальзамчиком»…
А последний случай, с крушением, когда она сумела быстро найтись и помочь раненым! Она действовала, как на войне.
Костя наконец понял, что Оля выполняла за него многое, на что ему как-то не хватало времени. А он за нее читал, учился, пересказывал ей то, что узнавал. И всем пережитым они делились, это усиливало каждого.
…На чужой стороне весна подбиралась незаметно, без привычного таяния снегов, — а все-таки подобралась, и прямо к Костиному сердцу. Ничего такого с ним не случилось, если не считать пачки детских рисунков в конверте с берлинским адресом, присланных из России. Адрес был написан немецкими буквами рукой Володи, уже школьника