Однако и после этой успокаивающей мансуровской иронии присутствующие продолжали молчать, чувствуя какую-то неловкость, — атмосфера княжеского особняка казалась действительно наэлектризованной, а молчание становилось все невыносимее.
Чтобы разрядить обстановку, по знаку Мансурова вошел китаец-слуга в диковинном костюме. Он держал серебряный поднос, на котором лежали фарфоровые трубки, набитые опиумом. Их тут же охотно разобрали «официанты», а князь тем временем вполголоса отдал фрачникам распоряжение: «Братья, вам еще нужно успеть переоблачиться для ритуала».
Меж тем в дальнем углу залы пожилой государственный сановник, даже не трудясь сдерживать закипающую ярость, шипел в лицо молодому отпрыску знатного рода:
— Тебе-то повезло с телом, юнец! Не прогадал. И капиталец оказался стоящий, не липовый, как у меня…
— А вот и ошиблись, почтеннейший, — с нескрываемой издевкой отвечал титулованный визави. — Этот красавец ничего, кроме долгов, не принес мне, да и вообще ч…т-те кем оказался.
— Чья бы кричала, твоя бы молчала, как говорят в народе! — перебил их господин с нездоровым цветом лица. — Меня вон вроде в солидное тело поселили — и не старое, и при капиталах. А этот тайный советник Журавлев, оказывается, из веселых домов не вылезал. И передал мне целый набор болезней, о которых в приличном обществе и не скажешь. Вот и приходится все его деньги тратить на то, чтобы ликвидировать последствия его шалостей. И то, доктора говорят, что гарантировать ничего невозможно, сильно запущенная стадия.
— Мне, знаете ли, не легче, — вступил в разговор аристократ с тонкими породистыми чертами лица. — Мой, как бы это поизящней выразиться, даритель, оказался в долгах как в шелках. Причем он так тщательно это скрывал, что даже Орден оказался не осведомлен об этом. Вместо того чтобы наслаждаться богатством, я выкручиваюсь, чтобы спасти себя от окончательного разорения. И если бы только это! Стоит мне завидеть вывеску игорного дома, как ноги сами несут меня туда, а руки совершают непроизвольные движения, будто тасуют колоду карт.
Он оглядел собравшихся, поморщился и выдал свой «юношеский» вердикт, не скрывая досады игрока, прогадавшего со ставкой:
— Боюсь, в Петербурге нам делать нечего. Все мало-мальски пристойные места заняты. Может, прикажете в пролетарии податься? Кое-кто утверждает — за кухаркиными детьми будущее. Передовой класс — гегемоны-с!
— Вы уж не язвили бы так, батенька. Чай, мир велик… — нехорошо усмехнулся сановник, беспокойно озираясь: вдоль стен молча стояли какие-то темные личности, наполняя зал своим леденящим присутствием. — Вот, полюбуйтесь, сколько жаждущих и алчущих томятся в ожидании…
— Очнитесь, люди, сонные созданья! Преодолейте скучную дремоту! — желая спасти положение, сымпровизировал поэт, картинным жестом воздев руки в пространство, будто хотел взлететь под самый купол залы, обрамленный росписью в виде затейливого плетения венка разнообразных символов. — Разве мы в замке Спящей красавицы, друзья мои? Давайте радоваться жизни, ведь она так прекрасна, давайте говорить о возвышенном, об искусстве, ибо только искусство вечно! К чему эти унылые маски на лицах? Оглянитесь вокруг: видите, среди нас сегодня присутствует сам господин Свистунов! Удовлетворите же наше любопытство, непревзойденный, поведайте, что вам сейчас в священном трепете нашептывают музы? Вот и фортепианные клавиши — всегда готовы подчиниться пальцам виртуоза свободной композиции!
Свистунов поморщился так, словно перед ним разбили вдребезги целую груду посуды:
— Нет, нет! Пощадите мой слух! К чему столько пустых высокопарных фраз? И, ради Бога, не спрашивайте о музыке… Я, несомненно, вознесся на новый, без ложной скромности признаюсь — профетический этап своего творчества, я задумал открыть людям искусство будущего. И что же в результате? Ни восхищения, ни понимания, ни даже новых заказов! Поймите, все что было в композиторском творчестве до этого, безнадежно избито, изборождено вдоль и поперек — гармония звуков, мелодия… Так писать, как писали классики, мои учителя, как когда-то пытался писать и я, — нельзя более. Наступил иной этап, спираль истории вышла на новый виток — слушайте саму историю! Только модерн в музыке и всех прочих искусствах способен передать мистический симфонизм, полифонию эпохи.
— Хорошо прикидывается — вот уж, право, лицедей, — прошептал один из подозрительных субъектов, стоящих вдоль стен. — Можно подумать, и в самом деле музыку сочинять умеет. А вспомнить, кем до этого был, — тьфу!
— Ох как запел, самозванец! — подхватил в том же тоне другой. — Прямо альбатрос-буревестник! Новомодная система Станиславского — вжился в образ до полного растворения. Того и гляди поверишь…
Однако появление очередного гостя явно шокировало великосветское общество. Это был средних лет мужчина, крепкого телосложения, с лицом, обрамленным буйной растительностью, черной как смоль шевелюрой и столь же неуемной растительностью на лице. Вызывающе дорогой костюм, крикливо-пестрые аксессуары, унизанные драгоценными перстнями мясистые пальцы и, наконец, нескрываемые медвежьи повадки — все красноречиво свидетельствовало о том, что новоприбывший — типичный парвеню, благоденствующий представитель торгового сословия из тех, кому доступ в аристократические круги открыли деньги. Оглядев из-под руки с высоты своего гренадерского роста публику, купец безо всяких церемоний, — а было видно, что он уже успел хватить горячительного, — обратился к благородной супружеской чете, умиротворенно наблюдавшей за развлечениями молодежи — старику в мундире камергера Двора Его Императорского Величества, с муаровой Андреевской лентой через плечо, и молодящейся даме в умеренно декольтированном бархатном платье:
— Э-э-э! Господа хорошие, а не скажете ли вы мне, где здесь обретается мой задушевный друг Викентий Думанский? Он сегодня непременно должен тут быть.
Супруги отшатнулись. Камергер произнес что-то по-французски в уничтожающем тоне, дама кивнула, умножая презрение, и оба устремились в другой конец залы, подальше от возмутителя спокойствия. Последний тотчас оказался в перекрестье наставленных на него лорнетов и моноклей. Гости ждали, не учинит ли известный всей России самодур какой-нибудь скандал.
— Поди ж ты! Не нравится им Гуляев! — пожаловался купец своему случайному спутнику — подозрительному типу в видавшей виды студенческой тужурке — и громко, чтобы слышали все, добавил: — Чуют, мужиком запахло!
Грозно набычившись, Гуляев метал по сторонам злобные взгляды. Его развезло еще больше.
— Викентий Лексеич, друг бесценный, где ты? Я ж тебя уже обыскался! — завопил купчина, вот-вот готовый пустить пьяную слезу.
Наконец откуда-то из глубины зала послышалось:
— Здесь я! Жду с нетерпением! — И «сам Думанский», осклабившись в широченной улыбке, торопливой походкой направился к Гуляеву.
Тот обхватил его обеими ручищами и, не выпуская из своих богатырских объятий, пробасил:
— Обижают меня здесь, родная душа, Викентий Лексеич! Не желают знать! Уж лучше бы, как давеча, в игорный дом — тысчонку-другую выиграли бы, погуляли… Не товарищ я белой кости-то…