Подхожу к Гойко. Взгляд опущен вниз, на землю. Две одинаковые могилы рядом, общая плита немного больше обычной одинарной, как полуторная кровать.
Как та кровать, на которой спали мать и дочь, где мы впервые занимались любовью с Диего.
Мирна и Себина теперь спят здесь.
Я перекрестилась, рука прошла через лицо.
На плите высечена довольна длинная надпись, Гойко переводит ее Пьетро, спокойно, не меняя ни голоса, ни выражения лица:
Держи конец нитки,
Другой конец возьму я
И побегу по белу свету.
Если я потеряюсь,
Мамочка, потяни за нитку.
Пьетро спрашивает:
— Это ты сочинил?
Гойко неохотно кивает, стихотворение — часть баллады, которую он посвятил Себине на последний день ее рождения, тринадцатого февраля: лежал снег и падали бомбы, но они все вместе отмечали праздник, и на столе чего только не было!
— Самое плохое из того, что я написал, но им нравилось…
Пьетро вставил:
— Это вовсе не плохо.
Я всхлипываю, живот, плечи трясутся. Пьетро смотрит на меня. Мне хочется рухнуть на землю и помереть от слез. Но мне стыдно перед сыном, перед Гойко, который потерял все, но стоит не моргнув глазом, в нашем-то возрасте, когда любая мелочь вызывает слезы, — среднем возрасте, как его называют, но, по-моему, мы намного старше.
— Как это произошло?
Девушка рассказывала, не меняя тона, и я, вся превратившись в слух, приникла к слабой нити, которой, теперь я знаю, стал голос выживших, тех, кто продолжает жить, хотя связи и оборвались. Ее итальянский был певучим, монотонным, почти обезболивал. Вот как все случилось.
Сирены тревоги выли уже несколько минут, Себине надо было спускаться в подвал, ей не хотелось, но что поделаешь. Это давно превратилось в привычку, подвал обустроили: подсоединили автомобильный аккумулятор, который изредка удавалось зарядить, и тогда можно было слушать радио; есть кастрюля, в ней варят еду на всех, и ширма, отгораживающая ведро для нужды. Есть книги, одеяла и узкие раскладушки на ночь.
Мать просит ее поторопиться, Себина тянет время, крошит в аквариум черный брусок из гуманитарных пакетов — он считается мясом, но по запаху больше похож на корм для рыбок, и им нравится. Она хотела пересадить рыбок в стеклянную банку из-под черешни с сиропом, как делала иногда, чтобы взять их с собой в убежище, но Мирна нервничает: сегодня гранаты взрываются непрерывно, точно камнепад во время оползня.
Себина берет с собой только книжку по географии. Ей нравится Новая Зеландия, она сказала брату, что хочет туда съездить, и Гойко пообещал в ответ: это первое, что они сделают, когда все закончится, — полетят на самолете целые сутки. Она спускается вниз вместе с соседями, вместе с девушкой чуть постарше, которая идет по лестнице и ведет рукой по стене, тянет ее за собой, как хвостик.
Радио сегодня работает, сначала обращения, далекие голоса людей, надеющихся узнать о судьбе родных, прерывистые, похожие на птичий клекот, потом, в самом конце, — музыка какую бог пошлет.
Себина танцует, делает несколько маленьких прыжков с переворотом в воздухе. Женщина, которая варит суп, просит ее успокоиться. Себина садится, открывает учебник географии. Снова закрывает, пересказывает анекдот, который услышала от брата. Корчит рожи, упираясь кулачками в бока. Даже ворчливая тетка, помешивающая ложкой суп, и та смеется.
Мирна все еще не вернулась, она пошла наверх, на крышу, развесить белье, сегодня первый по-настоящему солнечный день после холодов, поэтому и гранатометы с гор подняли такую стрельбу.
На крыше более или менее безопасно, потому что их дом ниже других и расположен поодаль.
У Мирны светлые волосы, поэтому седые пряди не так заметны, на ней обтягивающая юбка, свитер с высоким горлом — одежда, которую она носила в юности и которая сейчас сидит на ней безупречно.
Я прямо вижу ее на этой крыше, здороваюсь с ней — это последние мгновения ее жизни, начало второго года осады. Именно на ту крышу с дымовыми трубами и телеантеннами мы несколько раз ходили вместе снимать белье, а после курили и разговаривали, глядя вниз. Я любила ее, и она меня тоже, по-своему, без особой близости. Чувствовала себя неловко рядом со мной, я всегда казалась ей слишком далекой. Для нее я была несостоявшейся женой ее сына и крестной ее дочери, по правде говоря, мы мало друг друга знали, а через несколько мгновений упадет ее граната, и для нас навсегда исчезнет возможность узнать друг друга лучше.
На секунду вижу ее грудь через свитер, через бюстгальтер — голую, вздымающуюся от дыхания грудь живой женщины.
Возвращаюсь вниз к Себине. Она снова листает страницы, глаза привыкли к темноте. Днем открыто окошечко, выходящее наверх, на улицу, через которое просачивается трубочка перламутрового света, и больше ничего, им пользуются только для освещения и для выхода дыма, потому что те, у кого есть сигареты, курят. Себине дым не нравится, хотя она перестала обращать на него внимание и, только когда заканчивается обстрел, замечает, как провоняла ее одежда. Она думает о матери. Изредка Мирна разрешает ей тоже подняться на крышу, тогда Себина наконец может размяться: садится на шпагат, делает обычные и винтовые сальто, ходит на руках между трубами и антеннами.
У нее сильные мышцы ног. Когда-то они были намного крепче, сейчас Себина не занимается, но еще успеет восстановить форму, к счастью, впереди полно времени, тем более что она совсем юная спортсменка и эта война не отнимет у нее Олимпиаду.
Итак, начинается.
Вижу Себину, кажется, могу подойти к ней. С ней мы близки, ведь я держала ее на руках спустя несколько часов после того, как она родилась, и потом, когда ее крестили.
Я сидела в фойе кинотеатра, где шел фильм, который я так никогда и не увижу, куда я по чистой случайности зашла укрыться от дождя. В настоящий момент я смотрю другой фильм: Сараево, май девяносто третьего. Смерть Себины и Мирны, ее матери.
Сижу, а девушка рассказывает, вспоминая все по порядку, в мельчайших подробностях. Спрашиваю, не пишет ли она сама, кроме того что переводит других авторов? Отвечает: «Как ты догадалась?»
Я поняла это по деталям, такой памятью обладают только писатели. Нож, который разделяет события, избирает детали.
Я тоже помню детали: грязный носовой платок — Себина съела мороженое, и я вытерла ей рот. И сейчас задаюсь глупым вопросом: куда я могла его деть, тот платок со следами ее губ?
Я тоже помню детали: от нее пахло рыбой.
Она стоит, и ее голова мне достает до пупка. Я наклоняюсь поцеловать ее и чувствую запах скумбрии из гуманитарных посылок.
Я тоже помню детали: ее рыбки, бьющиеся в пыли.
Первый снаряд взрывается очень близко, кастрюля падает с плиты, и суп разливается по полу. Тетка кричит, ругает войну, собирает руками что может, обжигается.