– Мне теперь совершенно не хочется секса, – заявила она однажды. – Я по нему совсем не скучаю.
– Везет тебе, – отозвался Цицерон. Ему-то порой казалось, что ничего другого и не хочется.
Значит, можно приплюсовать еще и это расхождение к множеству других пропастей, разделявших их, увеличить ту колдовскую неприязнь, которая привязывала его к Розе.
– О чем я мечтаю – так это освободить кишечник.
Цицерон купил ей разлинованную тетрадь, и она начала составлять таблицу: записывала неудачи, постигшие ее в уборной, шаткими печатными буквами, которые пришли на смену ее прежнему почерку.
– В меня же входит еда, – говорила она. – Значит, и выходить когда-нибудь должна.
– Ну, наверное, как-то она все-таки выходит.
– Нет, Цицерон. Я превращаюсь в один сплошной слиток человечьего дерьма. Других объяснений я не вижу.
Теперь Роза могла иронизировать исключительно на эту тему. А что еще – помимо навязчивого разочарования во всем – зажигало в ней запал? В течение десятка лет мишенью ее иронии оставался Альберт, который предал и бросил ее; затем ему на смену пришел коммунизм. Теперь пришла пора иронизировать по поводу собственных испражнений.
– Тебя с каждым днем становится все меньше, а их – все больше, – такую догадку высказал Цицерон.
Если прибегнуть к лакановскому жаргону, то такой феномен, как угасание в Розе сексуального влечения и вытеснение ее прежнего “я” экскрементальным двойником, носил экзотическое название афаниз: неспособность растворяющегося субъекта отождествляться, перед лицом разрушительного мира, с очертаниями собственных желаний. Но Цицерон решил избавить Розу от перевода ее унитазного бреда на ученую латынь. Пускай все это остается там, по другую сторону Гудзона.
– Скоро я буду соответствовать своей возрастной группе, – невозмутимо сообщила она. – Я уже готовлюсь пополнить ряды этих идиотов в рекреации.
* * *
В начале мая, когда на деревьях уже набухли почки и птицы довольно громко щебетали на озелененном островке среди каменного леса, где пропитывался летевшими со скоростной автострады Бруклин – Куинс выхлопными газами лечебный центр имени Льюиса Говарда Латимера, когда Розина новообретенная способность тиранить здешний медперсонал, по мнению Цицерона, уже достигла пика, одна из санитарок отвела его в сторонку и сказала:
– Вы должны куда-нибудь вывезти ее отсюда.
– Но у меня ей жить нельзя, – выпалил Цицерон, вдруг ужаснувшись при мысли о собственной тени (если только эта тень не принадлежала Диане Лукинс).
Он уже привык к волнам раздражения, исходившим от этих темнокожих женщин всякий раз, когда он проходил через автоматические двери с очередным промасленным, пахучим бумажным пакетом, направляясь к той белой пациентке, еврейке, которая обращалась с ними гораздо повелительнее и высокомернее, чем все остальные. А это было испытание не из легких. Цицерону пришлось позабыть о той легкомысленности, с какой он в самом начале разговаривал с социальной работницей, вызвавшей его сюда; теперь он вел себя куда скромнее – ведь от его поведения зависело отношение этих женщин к Розе, их готовность и дальше подтирать ей зад и звонить ему, когда у нее ухудшается самочувствие. Так что единственно возможная тактика сводилась к тому, чтобы с самым смиренным видом прошмыгнуть внутрь.
Медсестра кудахтнула:
– Она же в состоянии выйти отсюда. Нехорошо, когда они все время здесь, в четырех стенах. Я имела в виду – просто вывести на прогулку. Но дело ваше, как хотите.
В следующую среду, которая выдалась ясной и ветреной, Цицерон повел ее к станции подземки и сразу же чуть не запаниковал. Какой же маленькой стала Роза! Может быть, конечно, она всегда такой была, но только не в его воображении. Но теперь-то она ослабла. Конечно, к ней вернулись жизненные силы – но только если мерить местными предсмертными мерками, так что поддался обманчивым впечатлениям. Здесь, на улице, хоть Роза и разоделась в пух и прах (от которого веяло уже совсем иным прахом), хоть и приободрилась, когда он сказал: “А, черт, давай и правда поглядим на ‘Метс’”, – ему все равно казалось, что от малейшего порыва мусорного ветра она перелетит через бордюр. И как это медсестры убедили Цицерона, что она в состоянии гулять по городу? И почему вдруг Цицерон им поверил? Ну, в поезд 7-й линии они кое-как сели.
А там Роза, будто ребенок, встала у двойных дверей и принялась глазеть на приближавшиеся платформы – эти отрезки обычных пешеходных тротуаров, только поднятые над землей и положенные на подпорные балки. Она все выглядывала, когда же покажется стадион Ши, похожий на банку с горючим “Стерно”, с ее похожими на ленту лейкопластыря полосками, оранжевой и синей, – за две остановки до “Уиллетс-Пойнт”, где нужно было выходить. Только сейчас, выведя ее на свет божий, Цицерон понял, насколько права была медсестра. Он просто недооценивал тягостное положение Розы, томившейся в заточении лечебницы. Сам он привык даже находить какое-то странное удовольствие в этих визитах, сопряженных с сенсорной депривацией, причем его интерес выходил за рамки обычного холодного наблюдения или каких-то покаянных чувств и граничил с телесным переживанием чего-то такого, что он мог бы определить только как запах смерти. Ему казалось, будто он хоронит собственных родителей, только в режиме замедленного действия. А может быть, дело было в павловском условном рефлексе: ведь за каждую поездку в Куинс он вознаграждал себя нисхождением в подземное царство вестсайдских грузовиков.
Они пришли на дневной матч, примкнув к малочисленной толпе случайных завсегдатаев да школьников-прогульщиков, и узнали – что было неудивительно для “Метс” в те дни, – что в кассе имеются билеты на лучшие места, парные и одиночные, во всех секциях. Не успел Цицерон даже рот раскрыть, как Роза наклонилась к окошку билетера и сказала:
– Поближе к Богу.
– Простите?
– В верхнем ряду. Самые дешевые места. – Схватив билеты и устремившись к турникетам, она доверительно шепнула Цицерону: – Я бы и так проскочила, но ты слишком большой – тебя заметят. Если тебе не понравится, как оттуда видно, мы смухлюем и в последних иннингах спустимся пониже, к самому полю.
– Как это похоже на вас, белых. Если уж черный садится в верхнем ряду, то там и остается.
– Ну, тогда ты будешь торчать там, как Роза Паркс, в своем верхнем ряду.
– Заманчивая перспектива. А что ты вдруг о Боге заговорила?
Роза пожала плечами.
– Ну, это просто выражение такое. “Где ты сидел на матче?” – “О, видел бы ты, где мы сидели. На самом-самом верху – поближе к Богу!”
– Так, наверное, Ленни любил выражаться. Очень на него похоже.
– Не все, что похоже на Ленни, придумал сам Ленни. Да и вообще, Ленни-то не на пустом месте возник. Я слышала, бейсболисты бастовать собрались.
– Ну вот видишь, Роза? Рабочий класс не сдается.
Она только отмахнулась, как бы говоря: рабочий класс или бессмертен, или вообще никогда не существовал.