зависла тишина. Стрешнев нарушил её, сказав от себя или от того, кто просил об этом:
– Пострижение прими, протопоп, спасайся на здоровье в келье. Не достало тебе ссылок тех? Может веть быть и хужей.
– Нет, Родион Матвеевич, – отвердил голос Аввакум. – Не в келье затворясь во мниховской одёжке спасаться буду, а в миру щитом веры в истинного Господа нашего Исуса. Кто крепко терпит Христа ради и заветов Его, то и радуется и печалуется Бог со праведники – мы побеждаем, или нас борют. Так уж держись за Христовы ноги и Богородице молись и всем святым, так хорошо будет. И не боись никого, кроме гнева Спасителя.
Опять замолчали надолго. Стрешнев пождал-пождал, дотронулся до руки Неронова:
– Отче Григорий, упроси его покаятися царю и власти, ждут веть. Не было бы греха какова.
– Ну-у в чем мне каятися? – глухим, чужедальним голосом вопросил Аввакум. – Что верую по-древлеотечески?.. Не было б греха, молвил ты, Родион Матвеевич? А то и станет во грех, коли Господа моего огорчу.
– А ты для виду токмо, – подал голос Неронов. – Но втай держись старой веры. Жалостно мне тебя, сыне мой духовный, погубят веть, как других многих, а, сыне?
– Вот как приму три перста, так и сам себя погублю, отче, как ты о сём не знаешь? Нет, ты мне горькое паче смертки не жалай, я скоренённо стою на постановлении православного Стоглавого собора, да отныне ещё более укреплюсь на нём за нас с тобою, прости, Господи, изнемогшего тя, отец ты мой.
– Ты хоть для…
– Виду? – продолжил Аввакум. – Для виду Богу служить не умею, тако и ты меня учил.
Совсем сник, уткнулся лбом в столешницу старец Григорий.
– Не велю те, ничтоже не велю! – зарыдал он, вроде жалея, но и радуясь. – Ты уж того… сам. А я житие свое изжил в суетах и злобах, в море житейском плаваю доныне, и се приближаюсь к пристанищу иного века: торжище доспевает к разрушению, светильник мой в виду сякнет, аз же, грешный, не прикупил в него елея во Сретения Жениха небесного. Прости, сыне.
Еле поднялся на тряских ногах.
– Осени крестом, отче, – попросил Аввакум, и старец трижды обнёс его двумя перстами и поцеловал в голову. Протопоп поднялся и шагнул было проводить старца, но ошейник отдёрнул его на место.
Родион Матвеевич поклонился Аввакуму.
– А ты меня окрестуй, батюшко, – попросил он. – Не вестимо – встретимся ли. И царю шли со мной благословение, он спрашивает.
– Государыне с государем и всему дому их я, юзник его, шлю благословение и молюсь за них. А к тебе, Родион, да будет милостив Бог. Он веть знает, что ты мне люб.
Протопоп перекрестил его, и расстались. Много дней еще сидел Аввакум в темнице, за это время приезжали к нему из Москвы Артамон Матвеев со стрелецким головой Юрьем Лутохиным и Дементий Башмаков из Приказа Тайных дел. Тож уговаривали всяко, дескать, и в нонешной церкви благодать жива, в людях вера, а отбьются, яко овцы от стада, от тела единой церкви и начнут плутать и мудровать вкривь и вкось. Как бы церкви нашей не извредиться вовсе.
– А уж извредили её куда как пастыри нонешней казённой церкви, и нету ныне в ней благодати, – упрямо повторял Аввакум.
Удручённые посланцы царские не спорили и обычно откланивались. Как-то с одним из них – Матвеевым, большим боярином и советником государя, передал царю «писаньице малое», где после обычных величаний было и такое:
«…прости, Михайлович-свет, либо потом умру, так было чтоб тебе ведомо, я не солгу: в темнице, яко во гробу сидящу, што мне надобна? Разве што смерть? Ей-ей, тако. Как-то моляся о тебе Господу с горькими слезьми от вечера до полуношницы, дабы помог тебе исцелитися душею от никонианской скверны и живу быти пред Ним, я от труда моего пал, многогрешный, на лице свое, плакался, горько рыдая, и от туги великия забвыхся, лёжа на земли, и увидел тя пред собою или ангела твоего опечалено стояща, подпершися под щеку правою рукою. Аз же возрадовахся начах тя лобызать и обымать со умилейными словами. И увидев на брюхе твоем язву зело велику и исполнена она гноя многа, и убоявшись вострепетал душою, положил тя на спину на войлок свой, на нём я молитвы и поклоны творю, и начах язву твою на брюхе твоем слезами моими покропляя, руками сводить, и бысть брюхо твое цело и здраво, яко николи не болело. Душа же моя возрадовалась о Господе и о здравии твоем зело. И опять поворотил тя вверх спиною и увидел спину твою сгнившую паче брюха, и язва больши первыя явихися. Я так же плачучи, руками свожу язву твою спинную, и мало-мало посошлася, но не вся исцеле.
И очнулся от видения того, не исцелив тя здрава до конца. Нет, государь, надо покинуть мне плакати о тебе, вижу, не исцелить тебя. Ну, прости ж, Господа ради, когда еще увидимся с тобою.
Присылал ты ко мне Юрья Лутохина и говорил он мне твоими устами: «Рассудит-де, протопоп, меня с тобою праведный судия Христос». И я на том же положил: буди тако по воле твоей, ты царствуй многие лета, а я помучусь многия лета, и пойдём вместе в домы свои вечныя когда Бог изволит. Ну, государь, да хотя собакам приказал кинуть меня, да ещё благословляю тя благословением последним, а потом прости, уж тово не будет, чаю».
Наступили строгие предпасхальные дни, и надумал Аввакум выпроситься у своего тюремного надсмотрщика келаря Никодима, чтоб отпер дверь посидеть под солнышком на порожке, подышать свежим воздухом, но келарь просунул голову в окошице, зло обругал его:
– У-у, вражина! Душно тебе, вот скоро петлю накинут на выю, так в ней болтаясь, ужо надышишься! Добрые люди к те ездют, а ты им ковы супротивные строишь, царя в письмах почем здря срамишь. Поготь-ка, я тя счас освежу, пого-оть. – Хлопнул ставнем. – Эй, Кузьма, тащите достки и глину.
Затопали, забегали мнихи, забили досками окошко и все щели, да ещё и глиной обмазали, а кто-то в продух тлеющую тряпку вкинул, да и опять заткнул продух. Но не так-то просто было заставить задохнуться протопопа, бывало и прежде в Даурах устраивали ему угарные дни, да всё жив. И теперь, сколь позволяли цепи, сполз на земляной пол, внизу-то не так было дымно. День томили, хихикали, клацали кресалами, видимо, раскуривали трубки:
– И мы подымим, отец Никодим, чо он один-то знай сидит-покуриват!
– Эй, како тебе тамо в норе той, сусляк, не