видел свободу, Тирза и Иби подозревали капиталистический заговор. Сейчас это снова стало модным. И чем чаще Хофмейстер пытался убедить их, что это не заговор, а свобода, тем меньше они ему верили.
Когда она была еще ребенком, у Тирзы были все основания быть счастливой. Она была сверхвысокоодаренной, она участвовала в соревнованиях по плаванию и выигрывала их, она играла на виолончели лучше, чем все дети ее возраста. Но на пике своей сверхвысокоодаренности она решила заморить себя голодом. Это был смертный грех, преступление.
— Красиво, правда? — сказал Хофмейстер девочке. — Красиво.
Он сам не знал, говорил ли он о звере, которого они увидели, когда он убегал от них по высокой траве, о хижине или вообще о мире в целом.
В ресторане было не меньше восемнадцати столиков, из которых было занято только три. Пожилые гости. Наверное, из Южной Африки, и пара немцев среднего возраста.
Все бросали взгляды на пару, странную даже по местным понятиям. Пожилой белый и юная, совсем юная темнокожая. И каждый раз снова и снова наступал этот острый момент стыда, когда Хофмейстеру хотелось расставить все по местам, со всеми объясниться. Но с каждым днем этот момент длился все короче. С каждым днем он становился все привычнее. Моральные принципы потихоньку разбивались. С каждым днем он все больше и больше становился тем, кого в нем и видели тут: западным мужчиной с нескрываемой тягой к особым утехам.
Но разве именно это не было единственной задачей человека? Стать тем, кого хотят видеть в тебе другие.
Им с девочкой дали столик на краю зала, с видом, который напомнил Хофмейстеру степь. Окон тут не было, они были ни к чему. Все было открыто. Только крыша над головой. На случай дождя.
Меню было очень простым. Салат, филе козленка и десерт.
— Ешь, — сказал он ребенку.
Девочка смотрела на степь, хотя в темноте почти ничего не было видно. Ела она медленно, как будто с неохотой.
Хофмейстеру еда пришлась по вкусу, а вино из Южной Африки сделало ее еще вкуснее. Он дал девочке попробовать. Она сделала пару глотков, но ей не понравилось. Она любила колу.
— Ну, вот мы и опять сидим тут с тобой, — сказал Хофмейстер, когда с филе козленка было покончено. — Опять мы вместе, нам с тобой никак друг без друга, да, Каиса?
Он откинулся на спинку стула, поиграл зубочисткой и заказал вторую бутылку красного вина. А для ребенка еще бутылку колы.
Он вел себя, как будто он в отпуске. А может, так и было. У него ведь, по сути, был отпуск.
— У меня все отняли, — тихо сказал он. — Сначала мою супругу, потом мои деньги. Мохаммед Атта это сделал. Ты знаешь Атту? Знаешь его?
Она покачала головой.
— Да, — сказал он. — Атта. Многие его уже позабыли. А зря. Он отобрал у меня все мои деньги. Больше миллиона. Он сделал еще много ужасного. У других людей он отобрал их детей. А у меня отнял все деньги. Мою свободу.
Он поискал под столом свой портфель, но понял, что оставил его в хижине номер одиннадцать. Как и шляпу.
— И работу у меня тоже отняли, — продолжил он. — И в каком-то смысле моих детей. Мою семью. Но я принял это, как люди принимают погоду. Дождь, снег, ветер, этого же не изменишь, Каиса. Нужно иметь смелость быть неуязвимым, люди позабыли об этом. Кто ни во что не верит, тот неуязвим. Он выше противников, он выше самого себя. Он не знает сомнений, потому что все принимает. Тот, кого можно обидеть, сомневается. Ты тоже неуязвима, Каиса. У тебя ничего невозможно отобрать, потому что у тебя ничего нет. Как бы люди тебя ни называли, тебе все равно, потому что ты — ничто. Даже если бы у тебя отобрали жизнь, тебя бы это не обидело. На самом деле ты уже мертва.
Он взял ее за руку, но отпустил, когда принесли вторую бутылку вина и колу.
После этого он тут же снова взял ее за руку. Он погладил ее по руке. Рука была нежной, маленькой, но не бессильной.
Хофмейстер увидел, как мимо прошел буйвол, огромный африканский буйвол в ярких цветах. Как будто его специально привели сюда в качестве развлечения для гостей.
— У меня была, — начал Хофмейстер, — а точнее сказать, у меня есть домработница из Ганы. Приятная женщина. Нелегалка, но приятная. Когда моя супруга исчезла, у меня начались сексуальные отношения с этой домработницей.
Он держал ребенка за руку. Ему казалось, она его понимает, она понимает все, что он говорит, и сочувствует ему. Больше, чем кто бы то ни было в мире. Что она его знает.
Она прощала его за все. По крайней мере, так ему казалось, так он чувствовал, пожалуй, впервые в жизни. Молча, она прощала ему все.
— С тобой так хорошо говорить, — сказал он. — Я уже это говорил тебе и не устану повторять. Я могу с тобой говорить, Каиса.
В первой бутылке еще осталась кола. Он вылил остатки ей в стакан и долил туда колы из второй бутылки. Он перестал быть экономным, но не перестал быть внимательным.
— Это было просто по-дружески. То, что было между мной и домработницей. Я нашел ей адвоката, приплачивал ей. Это было приятно. Даже очень приятно, — задумчиво сказал он, как будто подбирал слова. Он говорил медленнее, чем обычно, из-за выпитого вина и из-за того, что этот ребенок его понимал. — Я брал ее на диване в гостиной. Всегда сзади. Знаешь, Каиса… — Он чуть наклонился к ней и снова взял ее руку. Такую маленькую, такую нежную ручонку. — Зерно сексуальности взрослых людей — в унижении. По сути, в нем ведь ничего такого нет, в сексе, он ничего собой не представляет, кроме унижения. Вот в чем смысл, на самом деле единственный смысл.
Он еще больше приблизил к ней лицо. Она могла чувствовать его дыхание.
— Когда она слизывала свое дерьмо с моего члена, с меня спадал весь груз, весь балласт, я терял разум, так, что не чувствовал ни стыда, ни вины, я был ничем и всем одновременно, я был животным. Зверем, которым всегда хотел быть, которым всегда был. Наслаждение прячется в унижении. А освободиться — значит избавиться от нашей болезни, выздороветь от болезни, от нашего СПИДа: гуманизма. И от всего, что с ним связано, до сих пор, снова и снова, опять и опять. Ты понимаешь? Это избавление. Избавление таится в унижении.
Он поднес губы к ее