слег. Бредил все время. Разное, видать, выхватывала его воспалившаяся память. То войну вспоминал, то меня, то односельчан своих, о Каджаре однажды что-то бормотал… Иной раз он открывал глаза, но, похоже, ничего не понимал, сознание его было затуманено. Затем веки снова смыкались; и опять начинался бред. Так и не пришел он в себя. Не помогли никакие лекарства. Беспрерывный жар, на протяжении двух суток не отпускавший больного, так и унес его…
Так погубил я своего лучшего, истинного друга. Крылья мои обломились. А может ли птица с обломанными крыльями летать?
Когда прошли поминки Керима, я словно оглушенный пошел к одинокому тутовнику около избушки Каджара. Что-то меня туда потянуло. Стоит тутовник, старый, могучий богатырь. Подошел я, поглядел на него. "Тутовник, зачем ты не помог мне, не открыл мои глаза? Ведь видел ты, как возле тебя Каджар обманывал меня каждодневно. Ведь он мне не был другом. Знай, что теперь я убедился в своих ошибках. Но — поздно".
Так мысленно обращался я к дереву. Оно, понятно, ничего не могло сказать мне, только ветер гудел в его зимних ветвях.
Станция была совсем рядом, неподалеку рабочие укладывали новые шпалы. Возможно, это были мои товарищи, возможно, среди них еще находилась добрая Даша. Я увидел, что одна из женщин, в белом платке, очень похожа на нее. Показалось даже, что она смотрит сюда. Нет, я не могу подойти к ним. Когда-то я не посчитался с ними, они меня не простят…
На сердце у меня невыносимая тяжесть. Я знал, откуда она. Это моя вина перед Керимом, перед моей матушкой, перед моим сынишкой и женой Садап, перед всеми добрыми людьми. Теперь я никогда не увижу Керима, теперь он мне никогда не даст своего совета, не укажет мне на мои заблуждения, не скажет ни теплого, Ни холодного слова.
От этой боли, от этих грустных мыслей я опять выпил в тот вечер.
Не следовало было мне в таком виде заходить в дом покойного друга. Не должен был я делать этого, если уважаю его память. Конечно, все бывшие там люди догадались, что я выпил. Снова заходилась в горьких рыданиях жена Керима. Старшие дочки хлопотали вокруг нее. "Не плачь, перестань, мама! Перестань, мама. Вдруг дядя Базар обидится. Не надо, мама! Не плачь!"
Как мне было не стыдно!.. Вечером я сидел окруженный стеной молчания, в одиночестве. Ко мне подошла Садап, на ней лица не было.
— Базар, я вижу ты не прекратишь позорить нас. Этот бедняга умер, опекая тебя. Ты явился причиной его смерти. Когда ты поймешь это?
Я ничего не ответил.
Садап распалилась пуще прежнего.
— Да прекратишь ты пить или нет?
Вяло реагируя на ее слова, я сказал:
— Когда мы пойдем к себе домой?
— Если не прекратишь, Садап для тебя больше не существует! Я не уйду отсюда. Если ты мужчина, то должен встать на место Керима, поднять его детей. Но где сделать это такому ничтожеству, как ты! Вон отсюда! Глаза бы мои тебя не видели! Я сама выращу детишек Керима!
Я ушел. Все сказанное женой было справедливо. Я должен был заменить отца детишкам Керима.
Но дела мои по-прежнему не обретали единства с мыслями. Я опять не мог оторваться от спиртного. Находил собутыльников среди знакомых и незнакомых людей — без разбору. По всякому обращались ко мне люди. И "друг Базарджан" называли, и "облезлый Базар-пьяница"… На улице, бывало, ночевал. На чужих пирах опохмелялся незваным гостем. Даже образ Керима стал все реже и реже являться мне… Водкой поминал и Керима…
Конечно, ни на грош не осталось у меня доброго имени. Завидев меня, люди старались пройти неузнанными, незамеченными, да и меня не хотели признавать. Я понимал все это, и вот однажды вечером снова пришел к одинокому тутовнику. Осушил бутылку водки, закусив куском хлеба и луком, снова мысленно я открывал душу этому дереву. "Я не смог никому на этом свете ответить верностью. Я никому не нужен и не имею права жить. Я пришел проститься с тобой, дерево. Прощай, одинокий тутовник!"
С этими словами я встал и пошел к железнодорожному полотну. Улегшись поперек пути, тут же заснул, и вдруг чувствую, будто трясет меня кто-то. Поднял голову, смотрю и вижу яркий свет фар приближающегося поезда. Вспомнил, где я и что я. Но вставать не собираюсь. Прощай, Садап! Прощайте все. Закрыл глаза, и вдруг мощный рывок свалил меня с железнодорожного полотна, отчего я полетел под откос. Поезд с грохотом пронесся мимо.
— Ах, ты сволочь! Жить надоело, значит!
Ничего не видя в темноте, я чувствовал только на своем лице прикосновение бороды навалившегося на меня человека.
— Если так хочется умереть, повесься вон на том дереве. А подводить машиниста — стыдно, парень.
Конечно, стыдно. Все стыдно. И не стыд ли привел меня в отчаяние? Ах, побольше бы его, побольше бы чистой совести, силы воли, умения знать цену добру, семейному очагу, и разве так бы все у меня было!
— Ну, чего развалился? Вставай! Пошли!
Я, как захваченный в плен, пошел впереди. Он привел меня к себе, обмыл, переодел. Между делом расспрашивал о моей жизни. Явно, он был сердит на меня, ругал на чем свет стоит. Но словами казнил, а поступками жалел. Несколько дней я жил у него и кормился. Потом устроил он меня сторожем вот в этот самый магазин, причем накрепко наказал: "Услышу, что опять запил, добра от меня не жди".
После этого я обрел какое-то равновесие. Бросил пить. Но стеснялся появляться на людях, боялся, что пальцем все на меня будут указывать. Да и сейчас без особой надобности никуда не выхожу…
Базар-ага остановился, отхлебнул горячего чая из пиалы и хитровато взглянул на Мергена.
— Меня же из-под поезда вытащил твой дед Хайдар-ага, сынок. Может, когда рассказывал?.. Нет? Вот это был настоящий человек, жаль, умер он рано…
— Да, ну, уж начал раз, дорасскажу до конца. Так вот что было дальше. Хотя и перестал я пить, Садап все же не простила и не приняла меня. Велела передать: "Не могу, мол, простить его". Она и домой даже не вернулась. Осталась в доме Керима жить. Говорят, они там очень ладно живут. Дай-то бог. А я вот, как старый филин на развалинах, живу один в своей хибаре. А на стене вон фотография Садап и сынишки. Как затоскую, беседую с ними…
А у тебя, сынок, еще все впереди. Не досадуй на меня, что вот разболтался старик, только