более всего страдал сейчас от двух самых беспощадных врагов рода человеческого — холода и голода. Истинно городскому дитяти, здесь, в тайге, ему было не выжить. Он знал это. Верней, не знал, а получил возможность узнать. Еще он знал, что, может быть, сумеет несколько дней продержаться, если будет двигаться. А двигаться сможет, если раздобудет какую-нибудь пищу.
Уже раз двадцать, задыхаясь от слабости, карабкался он на деревья, но неизменно паническому взгляду его открывалось одно и то же — все те же деревья, деревья, деревья, сплошь деревья, во все концы до самого горизонта. И деревья эти точно были не кедрами — на кедрах росли бы орехи. Он никогда не пробовал кедровых орехов, но отчетливо представлял, какие они замечательно вкусные, аппетитно хрустящие. Воображал, как разгрызает податливую скорлупу и перемалывает зубами, ощущает языком, небом упругие пахучие ядрышки. Здесь, в лесу, обязательно должны были расти грибы, и он бы сожрал любой, пусть несъедобный, сырой, но все его попытки разыскать хоть один-единственный оказывались безуспешными. Ни грибов, ни ягод каких-нибудь… Ни просто листьев, которые можно было бы пожевать, — вокруг одни эти проклятые иголки. Здесь, в лесу, обязательно должна была обитать какая-то живность, большая и малая, но ни разу никто из них ему на пути не встретился. Даже птицы — они-то куда, черт бы их подрал, девались? — попадались ему не часто. Если бы повезло ему сбить хотя бы одну из них… Не повезло. Ни разочка. Ни камнем, ни палкой. И чем сильней замерзал, чем больше слабел, тем хуже получалось. Ступни давно уже превратились в саднящие копыта, растрескавшиеся руки не сжимались в кулаки.
Часы он на второй день скитаний забыл завести. Но если бы и шли, ничто для него не изменилось, бы. День начинался, когда светлело, и заканчивался с наступлением сумерек. И бесконечными, страшными были ночи. Он боялся заснуть, чувствовал, что может уже не пробудиться. Да и не удалось бы заснуть — слишком холодно было. Невыносимо холодно. Иногда ненадолго вырубался, проваливался в бездумную и бездонную черную яму, но представления не имел, сколько длилось это «ненадолго». Или спал на ходу, если можно было назвать сном внезапное отключение сознания, утрату представлений о том, где и почему находится. Несколько раз чудилось ему, что слышит какие-то человеческие голоса, бросался им навстречу, разрывая хриплыми криками спекшееся горло. А однажды явственно различил между деревьями дом. Выкрашенный в голубую краску дом с окошками, крылечком и трубой…
Эта жирная, восхитительно жирная, налитая жизненными соками птица, похожая на голубя, сидела на редкость удачно, точно специально подставлялась ему. И Пашу вдруг осенило, что это провидение сжалилось над ним, послало ему шанс на спасение. Начало волшебных перемен, первый шаг к скорому избавлению. Сейчас он сшибет ее палкой — недавно подвернулась очень подходящая, короткая, но толстая, суковатая, — попьет горячей, дарующей жизнь солоноватой крови, ощиплет, вопьется зубами в не успевшее остыть нежное мясо — ничего, что сырое, не велика разница, — а потом… А потом все будет хорошо, обязательно будет хорошо…
— Господи, — беззвучно шептал Паша, — иже еси на небеси, иже… приидет царствие твое… вовеки веков… дай мне эту птицу… дай, пожалуйста…
Палка, не долетев, глухо стукнулась о ствол и на землю не вернулась, застряла. Он медленно сел на окаменевшую землю, застыл, обхватив голову руками… И вдруг услыхал гул самолета. Звук этот стремительно нарастал, набирал силу, делался терзающе, нестерпимо громким. Казалось, что огромная махина свалится сейчас с неба на голову. Он понимал, что сходит с ума, заткнул пальцами уши, истошно завопил, чтобы покрыть собственным голосом этот раздавливавший его рев. Но тут же земля вздыбилась под ним, последнее, что сумел увидеть прежде, чем потерять сознание, — вспухавшее над лесом комкастое серое облако…
Он лежал на спине, и когда взор прояснился, увидел над собой застрявшую в развилке веток свою палку.
— А п-птица где? — спросил, заикаясь, палку. И сам себе ответил: — Улетела. Улетела…
Тяжело повел глазами из стороны в сторону, заметил там же, недалеко, над зелеными макушками, тоненькую сизую струйку. Мысли уже достаточно прояснились, чтобы понять — это продолжение его обморочных галлюцинаций, никакого дыма здесь нет и быть не может. С трудом, сопровождая стоном каждое движение, поднялся, снова поглядел в том же направлении — дымок не исчез… Паша судорожно перевел дыхание, крепко, до боли протер слезящиеся глаза. И теперь не сомневался — это ему не кажется…
Вдруг оказалось, что силы у него еще остались, и прыти хватило не только на ходьбу — умудрялся бежать. Хрипло, загнанно дыша, с выскакивающим из груди сердцем…
Сначала были изувеченные деревья. Будто пронесся над ними чудовищной силы ураган. У первых, встретившихся ему, были сбиты верхушки, росшие за ними были разнесены в щепы кто вполовину, кто до основания, а затем…
А затем он увидел самолет. Верней, то, что от него осталось. Изуродованный нос, расплющившийся о землю, сломанные крылья, разлетевшиеся во все стороны бесформенные куски…
Зрелище было настолько неожиданным, что Паша, как не раз уже случалось, подумал, будто все это ему просто мерещится. Сунул в рот онемевшие костяшки пальцев и сжал их зубами. От боли на глазах выступили слезы. Секунд пять ошарашенно всматривался в набухающие кровью белые отметины зубов, снова приподнял веки. Но знал уже, знал, знал, что не привиделось ему, не померещилось…
Часа полтора спустя Паша сидел на поваленном дереве, истово обняв себя накрест руками, тщетно стараясь унять бьющую тело припадочную дрожь. Несколько раз его стошнило. Еще в самолете. Рвать было нечем, выхаркивалась какая-то отвратительно горькая желчь, едкие, мучительно болезненные спазмы выворачивали желудок. Увиденное в искореженном самолетном нутре, везде, куда удалось ему добраться, едва не лишило рассудка. И все пережитые за эти трое суток кошмары отступили куда-то, померкли…
В живых не осталось никого. Он продирался, переползал от одного скованного ремнями тела к другому, трогал их заледеневшими трясущимися пальцами, заглядывал в глаза. Мужчины, женщины, молодые, пожилые, двое детей — одна девочка совсем маленькая, годика нет. Одни неузнаваемо изуродованы, залиты кровью, другие внешне мало изменились. Иногда ему казалось, что улавливает у кого-то признаки жизни, тормошил их, звал, но вскоре убеждался, что старания его бесполезны, больше всего провозился с бортпроводницей. Лежала в проходе, заваленном рухнувшими с полок чемоданами и сумками, — ни пятнышка крови на белой блузке, не искаженное гримасой боли и страха чистое лицо. И очень похожая на стюардессу, которой игриво подмигивал, когда летел в Красноярск. Если не та же самая. Лишь когда попытался приподнять ее голову,