Замечательные фрески Корреджо задержали меня в Парме, городе, во всех прочих отношениях, довольно ничтожном. «Благословение Мадонны Иисусом» в библиотеке растрогало меня до слез. Я заплатил сторожу при зале, чтобы получить возможность четверть часа любоваться в одиночестве этой живописью, забравшись по лесенке наверх. Никогда не забыть мне опущенных глаз богоматери, страстной ее позы, простоты ее одежд. Что сказать о фресках монастыря Сан-Паоло? Может быть, тот, кто их не видел, вообще не представляет себе силы воздействия, какой обладает живопись. С образами Рафаэля соперничают античные статуи. Так как в древнем мире женская любовь не существовала, Корреджо соперников не имеет. Но чтобы удостоиться понимания, надо, служа этой страсти, принять и смешные ее стороны. После фресок, всегда более интересных, чем картины, я пошел посмотреть в новом, выстроенном Марией-Луизой музее «Святого Иеронима» и другие шедевры, некогда находившиеся в Париже (129–130).
Мне повезло меньше Стендаля (еще один аргумент в пользу того, что он бывал в Парме не один раз): покои аббатисы, расписанные Корреджо в монастыре Сан-Паоло, были в этот день закрыты.
Пришлось удовлетвориться музеем в музее – именно так в отдельном крыле дворца Пилотта показывают все оставшееся от Корреджо и Пармиджанино, что Мария-Луиза стащила из соседних церквей в одно место.
Честно говоря, этого вполне достаточно.
Мне, по крайней мере, хватило.
Более странно, чем райВчера, на родине Антониони, казалось: я попал в щель вненаходимости, высосавшей время даже из пальца.
Это не выпадение из исторической поступи, попробуй-ка выпасть из нее без каких бы то ни было веществ, но особое агрегатное состояние материи, то есть пространства, внезапно отказывающегося служить линейности. В том числе и причинно-следственной или геометрической.
Вероятно, именно так шапка чувствует себя в рукаве.
В Парме, однако, вненаходимость берет дополнительный градус радикальности и/или отчаянья.
Может быть, оттого, что сегодня воскресенье, хотя я не думаю, что выходные дни так уж радикально меняют строй склеротических улиц и площадей, а еще видимых и невидимых промежутков, накапливающихся на набережной у русла пересохшей реки (ее безвременная кончина истончила город, помогла зарасти умозрительным илом, тем самым сыграв на руку в средневековых торговых делах злодейке Венеции) и на мостах через невидимую теперь воду157.
Дело даже не в том, что здесь розовый баптистерий крупнее и важнее сонного собора Вознесения Пресвятой Богородицы и его немного косой колокольни, – кафедральная площадь лишь задает ритм, а прочая городская территория или поддерживает этот расклад, или расстраивает его (древняя Парма быстро кончается).
Ну или же замедляет тот площадной ритм, так как щупальца города важней его лица, тем более что весь городской мозг вынесен на внешнем жестком диске в районе палаццо Пилотта. В некоторых городах есть вставная челюсть, а в Парме есть отвисшая губа. Из нее заготавливают ветчину. В ней цветут фиалки.
Ну или туман виноват. Конечно, он. Постоянно усиливающийся, сгущающийся до состояния несладкой ваты, которую можно поймать ртом.
………………………...............
В поисках дополнительной элегии я перешел мост возле Пилотты, чтоб углубиться в герцогский парк. В нем уже осень, листопад, туман занавешивает садовые скульптуры тюлем.
Под дубом, возле самого пруда, где я сел на лавочке и вытянул ноги, шла беспробудная бомбардировка земли желудями. Звук осторожный и глухой, точно на почву падают капли горячего дождя. Пересел.
Туман все сгущался. Церкви центра (колокольни их смотрят друг на друга, выглядывая из-за углов, передают редких путников соседям, провожая людей завистливыми глазами) разомкнули свой хоровод. А то он уже как удавка на шее.
Если чисто по экскурсиям, то Парма – город даже не на день, но на пару часов. Но если часы разложить на минуты (а тем более секунды), выйдет солидная сумма чистого счастья.
Выбор и вызов (площади)Никогда еще я не видел такой тихой, запаутиненной по углам Кафедральной площади – точно она фотография самой себя, плохо раскрашенная репродукция из старой книги; точно она тоже закрыта на вечную сиесту, независимую от времени года или суток.
Скомканный и брошенный в посетителя носовой платок. Смятая простыня. Я ходил по средневековому центру туда и сюда, искал монастырь Сан-Паоло и иные вместилища Корреджо или Пармиджанино, постоянно возвращаясь к фасаду и баптистерию, но практически никого на этой площади так и не было, не заставал. Разве что семейную пару японцев, выходивших из зева бокового музейчика при Дуомо.
Напомню, что был сильный туман, небо слепым бельмом наваливалось на мятую геометрию совсем больной площади. Казалось, впрочем, что в этой пустоте легко потеряться, потерять голову, часть себя – не от красоты или особости момента, просто так сложилась гамма ощущений, в каждом городе возникающих заново. Приезжаешь незнамо куда, почти не знаешь, что здесь ждет (путеводитель только запутывает, навязывает сугубо потребительскую логику, что липнет к идентити хуже школьного прозвища), вот и начинается практически с нуля адаптация к конкретному месту. К его особой реальности.
Рабство фонетикиОсвоение места происходит с помощью культурных вешек, разумеется, так как они же зудят все время, накопленные за долгие дни беспробудного чтения/смотрения, их хочется трогать или сковыривать, как подсыхающую на верхней губе болячку. Расчесать, наконец, до крови, растягивая по слогам – ах, Корреджо, ах, Пармиджанино…