— Я актер. А может, я и был рад тебя видеть. Приятно бывает повидать людей, которых мы ненавидим и презираем, чтобы лишний раз дать им возможность продемонстрировать их омерзительные качества.
— Значит, все эти годы ты ждал случая отыграться.
— Нет, не так. Мне нравилось подзуживать тебя, глядеть на тебя и думать, как бы ты удивился, если б узнал мои мысли. Все эти годы ты был для меня скверным сном, был при мне неотлучно, как демон, как раковая опухоль.
— О Господи, мне так жаль…
— Меньше всего мне сейчас нужны твои оправдания…
— Допустим, я перед тобой виноват, но все же не заслужил смертной казни.
— Правильно, согласен, это я сгоряча, да к тому же был пьян. Я тебя толкнул и пошел дальше. Я, в сущности, и не знал, что там случилось. Мне было наплевать.
— А еще говоришь, что ты против насилия, что ты никогда…
— Ладно, считай, что твой случай особый. Терпение мое лопнуло, когда я вдруг увидел эту чертовку Розину, как она сидела на утесе этакой черной колдуньей. Я решил, что вы с ней до сих пор любовники, так оно, видимо, и есть…
— Ничего подобного.
— А мне плевать…
— Я еще думал, почему ты перестал о ней говорить. Ты, значит, обдумывал, как убить меня.
— Плевать, мне до тебя дела нет, ни одному твоему слову я не верю, ничего хорошего в тебе не вижу. Просто я не стерпел, когда увидел ее там и ветровое стекло разбилось. Я не стерпел, меня как оглушило, я света не видел, точно меня продырявили, и вся застарелая ненависть, вся зеленоглазая ревность вышли наружу. Руки чесались как-нибудь тебе навредить. Я хотел просто столкнуть тебя в море. Наверно, здорово был пьян. Я не выбирал это место, даже в голову не пришло, что это тот самый водоворот, или как вы его там называете…
— Значит, тебе повезло. Ведь я вполне мог погибнуть.
— А мне плевать, — сказал Перегрин. — Туда тебе и дорога. Было время, я хотел вызвать тебя на дуэль, да спохватился — вдруг не я тебя, а ты меня убьешь, пьешь-то ты меньше, чем я. Ну да ладно, теперь моя честь, можно сказать, отомщена, и не надо мне больше уговаривать тебя выпить, и даже охота пропала говорить тебе, какая ты сволочь. Ты — бывший миф. А ведь до сих пор мнишь себя Чингисханом! laissez-moi rire. Не понимаю, как ты столько лет что-то для меня значил. Тут, наверно, твой авторитет примешался, и бесконечные триумфы, когда ты «расширялся подобно многоветвистому дереву». А теперь ты старый, дряхлый, ты увянешь, как Просперо, когда он вернулся в Милан, станешь беспомощным, жалким, и добрые женщины вроде Лиззи будут навещать тебя и подбадривать. Не до бесконечности, правда. Ты-то никогда ничего не делал для людей, все только для себя. Если бы ты не приглянулся Клемент, никто о тебе и не услышал бы, работа твоя яйца выеденного не стоила, сплошные трюки, теперь-то это всем ясно, позолота тускнеет быстро, и скоро ты останешься один, даже чудовищем ни для кого не будешь, и все вздохнут с облегчением, пожалеют тебя и забудут.
Наступило короткое молчание, потом я сказал:
— Но если это так тебя радует, зачем было признаваться? Молчал бы… или ты хотел, чтобы я узнал?
— Плевать мне, что ты знаешь, чего не знаешь. Это твой кузен из меня вытянул, ему бы следователем быть. Сказал, что ты подозреваешь Бена и только зря себя взвинчиваешь.
— Тебя послушать, ты меня всегда ненавидел, а это неправда. Не такой уж ты хороший актер. Ты мне рассказал про твоего дядю Перегрина.
— Нет у меня никакого дяди Перегрина. Я совсем запутался:
— А как же Титус?
— Ты о чем? — спросил Джеймс.
— Что случилось с Титусом? Ведь я… я думал… его-то уж наверно убил Бен?
Ответила Лиззи:
— Чарльз, никто его не убивал. Это был несчастный случай.
Перегрин встал.
— Ну ладно. Кажется, разобрались, и генерал, надеюсь, доволен. Я еду в Лондон. Всего доброго, Лиззи, приятно было повидаться.
Он решительно вышел из кухни, и я услышал, что он складывает чемодан. Потом стало слышно, как «альфа-ромео», взревев, дал задний ход на дамбу, а потом его рев постепенно замер вдали.
Джеймс между тем встал и смотрел в окно. Лиззи, беззвучно плача, наливала под краном чайник. Она поставила его на плиту и зажгла газ.
Я сказал Джеймсу:
— Ты говорил, что не хочешь оставлять меня здесь с моей бредовой идеей. Ну вот, бред кончился, так что ничего больше тебя здесь не держит.
Джеймс обернулся:
— А какие у тебя планы насчет них?
— Никаких. С этим покончено. Покончено. Но я, разумеется, солгал ему.
Тот день и следующие прошли как в болезненном трансе, словно бы под знаком покорности судьбе и тихой безнадежной скорби, а на самом деле полные страха и желчи. Я не чаял, когда уедет Джеймс, весь его вид, его общество, его назойливое невидимое присутствие раздражали меня до исступления. И Лиззи меня раздражала — слезами, которых не умела сдержать, глупым умоляющим сострадательным выражением, которое нацепляла, когда я на нее смотрел, и в котором я вдруг улавливал свой портрет, нарисованный Перегрином, — дряхлый, беспомощный экс-волшебник, предмет всеобщей жалости.
Я понимал, почему Лиззи не хочет уезжать. Она дожидается того момента, когда я выбьюсь из сил и обращусь к ней за помощью, а она схватит меня и больше не выпустит. Почему медлит Джеймс, было не так ясно. Он, безусловно, поверил мне, когда я сказал, что уже не считаю Бена убийцей. Может быть, он подозревает, что я не отказался от мысли спасти Хартли, но не может же он следить за мной до бесконечности. Что я не собираюсь уехать в Лондон в его «бентли» — это тоже ясно. Прояви он немного такта — а такта ему обычно хватало, — он бы теперь оставил меня вдвоем с Лиззи. Ему как будто и говорить со мной расхотелось. Словно он преследует какую-то свою цель. Я догадывался, что он упорно думает о Титусе и казнит себя, как и я себя казню, за то, что уделял ему мало внимания. Я теперь держался подальше от скал и от моря, а Джеймса неудержимо туда тянуло, он заглядывал на мой утес, подолгу стоял на Минновом мосту, поднимался к башне, словно измеряя интересующие его расстояния.
Несколько раз мы с Лиззи ходили гулять далеко за шоссе, мимо того места, где я в предшествующем существовании собирался разбить огородик, в те края, которые я так и не обследовал. За шоссе сначала тянулось болото с выходами камня, кустами утесника и черными «окнами». Кое-где рос вереск, и было множество мелких желтых цветов-мухоловок и пунцовых с белым цветов, похожих на миниатюрные орхидеи. В синем воздухе обитали две пары ястребов. За болотом начинались поля и луга, овцы паслись по склонам, далекие полосы горчицы ловили солнце на свою яркую желтизну. Часто попадались остовы каменных домиков без крыш — приют кипрея, дикой буддлеи и бабочек, а однажды мы набрели на развалины большого дома, оплетенного ползучими розами, в кольце некогда подстриженных изгородей, разросшихся в целый лес. Я отмечаю эти подробности, которые отчетливо помню, потому что они — воплощение печали, зримый образ того, что могло бы дарить радость, но не дарило.