советские живописцы Юон, Машков, Кончаловский, Рождественский, из критиков — верный Абрам Эфрос, из знаменитостей — К. С. Станиславский, скульптор Николай Андреев и даже Исаак Бродский, от музейщиков — директор Музея нового западного искусства Борис Терновец и хранители Музея изящных искусств А. А. Сидоров и Н. И. Романов). В очередной раз повторялись слова о том, что коллекция «имеет выдающийся интерес», особенно «для нового поколения наших художников», поскольку демонстрирует искания «больших и малых мастеров». Что распыление «уничтожит оригинальный и редкий музейный организм», поскольку он — единственное в Москве место, где сопоставлены «различные и в то же время перекликающиеся художественные эпохи», и т. д. Шанс отсрочить надвигавшуюся катастрофу, несомненно, существовал, но спорить «с диалектикой музейной жизни» было бессмысленно: рано или поздно остроуховский музей должен был исчезнуть.
Посетителей в Трубниковском бывало немного («Музей этот почти всегда был безлюден, только высокий молчаливый старик — сам хозяин — маячил как тень в темноватых комнатах»). Илья Семенович не хотел, чтобы о слабой посещаемости узнало начальство, и перед подачей в Отдел по делам музеев квартального отчета выдавал сотруднику Пахомову некоторую сумму — на покупку входных билетов. Ради сохранения музея он готов был идти на любые ухищрения. Когда потребовали поменять экспозицию, неуживчивый Илья Семенович не боролся и не спорил. Западные картины повесить отдельно от русских, а иконопись перенести в другую комнату — не вопрос. Коллекции и раньше не претендовали на первоклассность и всеохватность, а после подобной перевески камерный музей лишился былой прелести вовсе.
«Силы не прибыло, но убыла красочность; маленькой Третьяковской галереи не создалось, а остроуховское собрание обезличилось, — как всегда точно и образно описал произошедшее Абрам Эфрос. — …Экспозиционный узор имел всю остроуховскую значительность. Он соединял, сопоставлял, разлучал, сталкивал по десяткам признаков и свойств. Это было увлеченным проникновением внутрь каждого произведения — вечное обновление его прелести, всегдашнее обращение к неожиданности восприятия. Один из моих западных знакомцев… говорил мне о необходимости целых зал „вольной экспозиции“, чтобы в старом искусстве проявлять новые черты, а в молодом — распознавать генетические связи. Я отвечал ему ссылкой на коллекцию и навыки Остроухова. Да, там молодого Коро можно было сопоставить с Сильвестром Щедриным, дать Шебуевской „Смерти Фаэтона“ в pendant композицию Жерико, соединять Серова и Дега, Гойю и Мане, там голубой пейзаж Александра Иванова взывал к отсутствующему Сезанну, а „Стена Коммунаров“ Репина — к Менцелю, там XVIII век и XX-ый объединялся портретами и отталкивался природой, и т. д. и т. п.».
Почетный пожизненный хранитель так старался быть на хорошем счету у Музейного отдела, что согласился участвовать в «заманивании» в Советскую Россию окопавшегося в Финляндии Репина. «Делегаты со всех концов света. Приедет Рабиндранат Тагор. Приедут французы, немцы, англичане, испанцы — и даже чилийцы. Для делегатов отведена отлично оборудованная „Европейская Гостиница“. Так что Вы окажетесь в своей любимой среде. Ведь Вы любите ученых. Кроме того, из русских делегатов будут: Станиславский, Качалов, Влад. Немирович-Данченко, Собинов и др. Люди искусства. Весьма возможно, что от музея Остроухова будет сам И. С. Остроухов. Словом, соберутся лучшие люди России и Запада. Нет сомнения, что торжество Академии превратится в Ваше торжество…» — уговаривал Репина Корней Чуковский. Илья Ефимович был растроган и решился ехать, чтобы непременно побывать в Москве и «навестить друга П. М. Третьякова и моего обожаемого мудреца — Илью Cеменовича Остроухова».
Остроухов был одним из козырей. «Что Вам делать в Куоккала. Приезжайте-ка сюда. Побываете в Эрмитаже, в Русском музее, у Остроухова и к февралю назад!» — заманивал Чуковский. И «обожаемый мудрец» Илья Семенович звал, обещал, что вернут имение, и даже предложил назвать именем художника Чугуев. «Да избавит Вас Бог от этой бестактности», — одернул его юбиляр. Илья Ефимович написал Остроухову несколько писем, хотя из-за новой орфографии это ему было трудно[184]. Потом Репин, как водится, все поменял. Никуда не поехал, а про советские музеи высказался в письме Чуковскому и вовсе неполиткорректно: «…Думаю, что никаких музеев у нас больше нет. Есть теперь только Музеи Революции, где лежат кости героев Революции, со всеми запекшимися кусками тел и крови и — с ободранными лохмотьями разнообразных тряпок… удручающее впечатление».
«Остроухов жил под вечной угрозой „административного пароксизма“ или какой-нибудь губительной музейной перестановки, на которой планировал отличиться строивший свою карьеру перед большевистским начальством специалист, — напишет П. П. Муратов, наблюдавший за „бесконечными обысками, ревизиями, контролями“, которым подвергался его старший друг, из Европы. Павел Павлович успел посидеть в тюрьме как член Комитета помощи голодающим, был освобожден и добился командировки в Берлин, откуда уже не вернулся[185]. — Положение бывало подчас настолько трудным, что друзья Остроухова ходили с мрачными лицами, не решаясь сообщить ему новость вроде того, что собрание его будет отправлено в Петербург или вывезено в какой-нибудь московский музей».
«Оказывается, уже несколько месяцев в Совнаркоме обсуждается идея переноса нашего Музея в Зубаловский дом[186]. Только сейчас узнал по телефону от Абрама Марковича: наконец, слава богу, отстояли и вопрос кончен. Ночь не спал», — напишет Илья Семенович 30 июня 1927 года. И позднее: «В Галерее продолжаются реформы. Директор — Щусев, зам. по худ-научной части Машковцев. Больше никого во главе, чтобы занять это место. Музей пока на своем месте. Пока! А летом новая… комиссия… сокращения». В 1925 году И. Э. Грабаря отставили от галереи, и Илья Семенович с ним помирился. Бывший директор ГТГ путешествовал по миру, время от времени посылая Илье Семеновичу письма то из Англии (что ездит по Лондону с остроуховским бедекером и рассматривает коллекции Национальной галереи и что остроуховский Тьеполо по живописи тоньше здешнего), то из Германии (выставки икон, которые повез в Берлин и Мюнхен Грабарь, Илью Семеновича интересовали особенно). О том, что происходило в европейских музеях и какие устраивались там выставки, Остроухов узнавал теперь только из писем бывших коллег. О нем постепенно забывали, хотя в июне 1927 года Илья Семенович с нескрываемой гордостью написал А. П. Боткиной, что его «влекут в Галерею для активной работы». Ни на какую «активную работу» у него не было ни сил, ни здоровья — все уходило на спасение от разорения своего музея: на «защиту музея от гадов», как он выражался.
«Каждый раз старик заболевал иссушающей тревогой, вызывал друзей и полезных людей, устраивал тайные совещания, прибавлял новые бумажки и постановления к старым и не отступал, пока мы совокупными усилиями не поднимали на ноги дружественных народных комиссаров, в иной раз и Совнарком, и снова не отбивали напора. После этого на недели он ложился в постель и отходил», — описывал свое участие в «заседаниях по защите музея от гадов» Абрам Маркович Эфрос. В последний раз опять помог Луначарский («Л. обещал горячо поддержать. Будет звонить Богуславскому и Смирнову в Совнарком»).
Только 1 октября 1927 года Илья Семенович Остроухов наконец получает долгожданное уведомление, гласящее, что «согласно распоряжения НКП за № 281» ему присвоено звание директора музея