Я указала на него Адаму.
— Может, сделаем перерыв, прежде чем отправиться к Люмасу? — спросила я.
Он пожал плечами:
— Давай.
Вообще-то я медлила неспроста, и, думаю, он понимал, в чем причина. Стоит мне убедить Люмаса не писать «Наваждение», как все изменится раз и навсегда. Поэтому я даже не уверена в том, что хочу заставлять Люмаса передумать.
Внутри паб ничем не отличался от тех подвальчиков, в которых я пила в студенческие годы, и даже от заведений, в которые ходила по воскресеньям, когда жила в Лондоне. Он был оформлен в зеленом и коричневом бутылочных тонах, и через весь паб тянулся изогнутый деревянный прилавок и плюшевые зеленые табуреты. Все детали оформления казались мне знакомыми, если не считать того, что вместо электрических ламп висели масляные лампады и столы были тщательнее отполированы. За прилавком — никого, посетителей — тоже, но на одном из столов стояли недопитые бокалы, а еще лежал спичечный коробок, колода игральных карт и как будто бы какая-то рукопись. К чему бы здесь все это?
Мы с Адамом уселись за столик в углу.
— Если мы подумаем об алкоголе, думаешь, он появится? — спросил Адам.
— Давай попробуем.
Через несколько минут перед нами стояла маленькая стеклянная бутылка с водкой и две рюмки.
— Это ты подумала о водке? — спросил Адам.
— Да. А ты?
— Да. Это мое успокоительное.
Я рассмеялась:
— Мое — тоже. А я думала, ты выберешь причастное вино.
— Нет. Я уже давно открыл для себя водку. Это единственный напиток, который не пил мой отец, поэтому мне кажется, что в нем есть нечто особенное.
— Аа-а. — Я кивнула.
— Я открою, — сказал он и взял бутылку. — Ух ты, холодная!
— Отлично.
Он налил нам обоим по рюмке. Когда я поднесла свою к губам, то почувствовала запах бизоновой травы — мой любимый сорт. Я опрокинула рюмку залпом, стараясь запить мышей, запить то, что случилось с Адамом, и больше всего — свою ответственность за то, что я оказалась здесь, и за то, что могу менять вещи. Правда, я не уверена, что от тропосферного алкоголя можно опьянеть. И все-таки я почувствовала себя немного спокойнее. Я налила себе еще рюмку и медленно пила, пока Адам не спеша наслаждался первой.
— Невыносимо, — сказала я.
— Эриел? — Адам протянул ко мне руку. — Что такое?
— Мыши… То, что мы сделали для этих мышей. Мы должны сделать это для всех остальных тоже. Ведь мы можем предотвратить холокост. Можем отменить изобретение атомной бомбы. Можем…
— Эриел.
— Что?
— Мы не вправе редактировать мир. Мы не можем просто так взять и переписать его заново, как будто бы это черновик книги, которой мы недовольны.
— Почему?
— Ну, а разве ты здесь не для того, чтобы сделать такую редактуру невозможной? Лура и Берлем отправили тебя сюда для того, чтобы ты уничтожила книгу, и у людей даже мысли такой не появлялось — что-нибудь менять. Это очень важно. Очень важно, что люди не вправе менять историю.
— Я знаю. Вот поэтому-то я и не уверена, что хочу изменить сознание Люмаса, — сказала я, глотнув еще немного водки. Удивительно, но она действовала, и приторное чувство тропосферы усиливалось по мере того, как я пила. — Ну вот скажи мне, кто дал мне право считать себя Богом? Не мне решать такие вещи. Но раз уж меня поставили в такое положение и я все-таки что-то решаю, я хочу пойти и стереть Гитлера.
— Но ты ведь знаешь, что этого делать нельзя.
— Разве?
— Да. Ну, ты сама подумай. Будь на твоем месте Гитлер, он бы стер что-нибудь еще. Будь на твоем месте Папа Римский, он бы отредактировал мир по-своему. И вот тебе выпала честь прикрыть лазейку, благодаря которой такая редактура вообще возможна.
— Ну а если я убеждена в том, что права?
— Да брось ты! Я-то знаю твое сознание. Ты никогда не бываешь убеждена в том, что права.
— Гитлер полагал, что он прав, — сказала я. — Но ведь все считают, что это не так.
— Конечно же, он не был прав, — сказал Адам. — Я же не говорю, что все точки зрения одинаково достойны…
— Моральный релятивизм, — сказала я. — Ловушка.
— Да, но все равно ты должна понимать, что не тебе решать. Мы не можем решать. Это не нашего ума дело. История сама о себе позаботится — что бы мы ни делали. Ведь, стерев Гитлера, мы могли бы открыть дорогу кому-нибудь похуже. Я и сейчас не уверен, что то, что мы сделали, в действительности что-нибудь изменит. Эбби Лэтроп могла решить завести себе еще немного мышей. А если не она, то кто-нибудь другой. Мы помогли этим мышам, но не всем мышам на свете.
Я выпила еще водки.
— Я рада, что ты здесь, — сказала я. И тут же осеклась. — В смысле, со мной. Тому, как ты сюда попал, я, конечно, совсем не рада.
Я поставила рюмку на стол.
— Адам?
— Что?
— Как ты думаешь, что произойдет с тропосферой после того, как я побываю в сознании у Люмаса и заставлю его не писать книгу?
— Не знаю.
— Я не хочу, чтобы ты исчезал.
— Даже если я исчезну, наша встреча того стоит.
— Правда?
— Да. Так, а теперь надо бы поспешить и сделать это как можно скорее. Тебе ведь еще нужно вернуться обратно.
Я ничего не сказала.
— Эриел?
— Да, я знаю. Просто хотела… — Я встала из-за стола.
— Куда ты?
— Нет-нет, никуда, я сейчас.
Я подошла к соседнему столику и взглянула на рукопись, которая на нем лежала. Как я и думала, заголовок на обложке был написан от руки, и это было «Наваждение». Я развернулась и направилась к выходу, Адам пошел за мной.
— Ты тоже пойдешь? — спросила я.
— Конечно, — ответил он.
Хорошо, подумала я. Так меньше вероятности, что он исчезнет, как только я сделаю то, что должна сделать.
Мы прошли вниз по улице и остановились у книжной лавки. Я заглянула в витрину. Там стояли разные романы Сэмюэла Батлера, а также «Зоономия». Не было сомнений в том, кто находится за этой дверью — оставалось всего лишь ее открыть. Раздумывать больше нельзя. Я уже здесь и знаю, что не передумаю, поэтому почему бы не сделать это прямо сейчас? Я поцеловала Адама, подошла к двери, открыла ее — и вошла внутрь.
«У вас есть одна возможность».
У вас… Я… Мы сидим за старым письменным столом в комнате со сквозняком и, как обычно, пишем. Эта книга… Я должен ее написать, должен ее закончить. Разве могут люди, которые не пишут книг, понять, что это значит — писать? В начале я вывел мистера Υ достойнейшим персонажем, а теперь мне нужно вертеть им до тех пор, пока он не опустится до самого дна. И тогда я перестану им вертеть и положу его, мертвого, обратно в ящик с игрушками. Ах, до чего жестокий бог мог бы из меня получиться! Может, оставить его в живых? Нет, Том, не будь смешон. Оставить его в живых — значит нарушить все законы трагедии, и даже хуже: оставить его в живых — значит погрешить против правды. Итак, мистер Y умрет — и умрет от моей руки. И тогда… И тогда.