Впрочем, думать так у него не было никаких оснований.
— В каком состоянии больной? — спросил он у провожавшей его сиделки.
— Который? Номер семьдесят пять? Поправляется, — ответила она быстро. — Ему сделают операцию в конце этой недели или в начале будущей. Он поправится.
Она сказала это без запинки, но мистер Смит не знал, верить ей или нет. Уходя из больницы, он уносил с собой леденящую атмосферу распада и смерти. Барбикен и Голден-лейн, по которым он проходил, направляясь к Олд-стрит, говорили ему все о том же разрушении. И день был какой-то особенный, такие дни бывают иногда в Лондоне только глубокой зимой. Пронизывающе холодный, свинцово-серый. Небо нависало над Сити, как низкий потолок кованой меди. На улицах было так же шумно, как всегда, трамваи и грузовики, мчавшиеся по Олд-стрит, грохотали так же, но почему-то казалось, что каждый звук падал в глухую, жуткую тишину. Несмотря на холод, день был не из тех, когда человек испытывает потребность двигаться быстрее, торопиться по своим делам. В неподвижном воздухе, в желтом, низко нависшем небе, в громадах домов, которые словно перешли обратно в свое первоначальное состояние — в каменные глыбы, было что-то расслабляющее, гнетущее, и человек невольно замедлял шаг, глядел вокруг и забывался в каких-то смутных и унылых мыслях. Это самое случилось и с мистером Смитом, когда он, выйдя от «Брауна и Горстейна», шел обратно в контору. Он остановился против большого здания, на котором красовалась вывеска «Завод Звезда», и задумался о том, что изготовляют на этом заводе и какое отношение имеет его деятельность к звездам. Потом повернулся в другую сторону и сквозь железную решетку стал рассматривать старые могилы расположенного здесь кладбища. Он много раз проходил по этой улице, но никогда раньше не замечал, что кладбище находится очень высоко над улицей. Оно было окружено решеткой, вделанной в стену на высоте двух-трех футов от земли, и тянулось на уровне верхнего края стенки. Глубокая печаль реяла над этой закопченной дымом землей, из которой только кое-где пробивались чахлые стебельки травы. Кладбище было сильно запущено. На земле валялись клочки бумаги, сучья, обрывки веревок, окурки, апельсинные корки, смятая жестянка с ярлыком «Шоколад Нуга». Этот мусор среди могильных плит неприятно поразил мистера Смита. Бумажки, и окурки, и пустая жестянка — весь этот хлам здесь, на старом кладбище, как бы подчеркивал, что жизнь проходит, что двадцатый век хоронит здесь себя самого и делает это без должного уважения к смерти. Мистер Смит сделал шаг, другой, остановился у открытой площадки, откуда идет дорожка через кладбище. Он долго рассматривал полуразрушенные памятники. Многие были из блестящего камня и как будто слабо светились в наступавшей темноте, но надписи на них трудно было разобрать. На одном памятнике, который привлек внимание мистера Смита, потому что он стоял не отвесно, а был сильно наклонен к земле, можно было прочитать слова: «Памяти мистера Джона Уильяма Хилла, скончавшегося мая 26-го 1790 года на восемнадцатом году жизни». Не повезло кому-то!
— Захотели взглянуть на старые могилы, мистер? — раздался голос рядом. Голос принадлежал пожилому и бедно одетому мужчине, одному из тех праздных мечтателей, «бывших людей», которых неизменно встречаешь во всех таких местах в Лондоне и которые спешат предложить вам свои услуги в качестве гида, если вы похожи на иностранца и притом состоятельного. Впрочем, на любого соотечественника они охотно готовы и даром излить весь запас своих знаний.
— Да, хочу посмотреть, — сказал мистер Смит.
— Здесь есть красивые памятники, только надо знать, где их искать, мистер. Я хорошо знаю это кладбище. Здесь похоронено несколько великих людей. Вот я вам назову, например, одного из них. Здесь лежит Даниель Дефо, и я могу провести вас прямо к его могиле. Да, да, знаменитый Дэниэл Дефо.
— Вот как? Погодите… дайте вспомнить… Кто он был?
— Кто он был?! Дэниэл Дефо? Читали про Робинзона Крузо? Про Робинзона Крузо на острове и Пятницу и все такое? Вот это Дефо и сочинил. Подумайте только! Его книга известна во всех странах, во всем мире. И здесь он лежит, тот самый Дэниэл Дефо, я могу указать вам место. Там и памятник есть, его поставили Дэниэлу Дефо девочки и мальчики всей Англии за то, что он написал «Робинзона Крузо». Говорю вам, приятель, здесь лежат великие люди, — то, что осталось от них.
Мистер Смит кивнул головой и продолжал рассеянно смотреть сквозь ограду Банхиллского кладбища, где погребены старые диссиденты в обветшалой пышности восемнадцатого века, с которой они примирились если не в жизни, то в смерти. Где среди духовных особ и столпов общества лежит не только Дефо, но и Бэниэн и Блэйк, эти избранники Божьи, лежат в земле, покрытой сажей, а их мечты и восторги все еще воспламеняют мир.
В то время как мистер Смит был погружен в созерцание, что-то порхнуло мимо него, коснулось выщербленного угла ближайшей могильной плиты и растаяло на ней. Через мгновение на краю каменной стенки, отделяющей кладбище от улицы, заблестел белый кристаллик. Мистер Смит поднял глаза и увидел на фоне медно-желтого неба множество движущихся темных пятен. Он поглядел вниз и увидел, как белые хлопья, порхая, ложатся на мостовую. Он поспешно зашагал дальше, а снег падал все быстрее, засыпая город крупными хлопьями. Раньше чем мистер Смит добрался до улицы Ангела, снег не только выбелил все вокруг, но и заглушил своей мягкой завесой половину всего шума в Сити, и Сити грохотало и гудело теперь глухо, словно в беспокойном сне. Снежная завеса была так густа, что мистер Смит не видел больше вокруг десяти тысяч других спешащих фигур, он был один среди вихря белых хлопьев. Снег штурмовал Сити и весь Лондон. В конторе «Твигг и Дэрсингем» зажгли все лампы. Миссис Смит в своей маленькой столовой в Сток-Ньюингтоне любовалась им в окно и вспоминала, как они в детстве кричали: «Снег, белый снег, падай быстрее, кружись веселее». Миссис Дэрсингем, в это время вышедшая за покупками на Кенсингтон-Хай-стрит, вынуждена была укрыться в каком-то подъезде и беспокоилась, успеют ли дети вернуться домой. Супруги Пирсоны в своем надежном убежище — теплом особнячке в Баркфилд-Гарденс — добрых четверть часа стояли у окна, с удивлением указывая друг другу на крупные хлопья, так как в Сингапуре они ничего подобного не видели. Мисс Верэвер, которая в этом году впервые отменила обычную поездку на Ривьеру, написала второе сердитое письмо своему поверенному, по настоянию которого она не уехала из Лондона. В Мэйда-Вейл Лина Голспи минуту-другую смотрела на сыпавший снег, потом зажгла одну из больших ламп под абажуром и, взяв иллюстрированный журнал, свернулась клубочком на тахте, нежась среди подушек, как белая кошка с мягкой шерсткой. Мистеру Пелумптону снег вовремя помешал приобрести мраморные часы (требующие ремонта) за двенадцать с половиной фунтов, и он торчал дома, мешая миссис Пелумптон. Бененден, только что очнувшийся от дремоты, даже не знал, что идет снег. А снег все шел и шел, не переставая, целый час, и поля на холмах, от Хэмпстед-Хиз до Уимблдона, покрылись толстым белым ковром, и в городе все, кроме тех мостовых и тротуаров, где было большое движение, оделось как по волшебству в белый зимний наряд, и Лондон стал похож на какой-то древний сказочный город.
Глава десятая
Последняя сказка Шехерезады
1
Внешняя перемена в Тарджисе, уже замеченная мисс Мэтфилд и мистером Смитом, была только слабым, отдаленным намеком на перемену внутреннюю и не шла ни в какое сравнение с нею. Последние семь недель с того вечера, когда Лина Голспи не сдержала своего обещания, жизнь его походила на дурной сон. Бывают такие сны, граничащие с кошмаром, когда перед спящим проносится безумным вихрем жуткая фантасмагория знакомых сцен и мест, в которой он тщетно ищет кого-то или что-то утраченное. Это самое переживал Тарджис не во сне, а наяву. Он вставал по утрам, как обычно, и, наскоро проглотив завтрак, обменявшись двумя-тремя словами с хозяевами, мчался вниз, на станцию подземки, выходил в Сити, целый день отправлял и принимал документы, вел переговоры по телефону, в перерыве ходил в столовую или просматривал газеты, даже посещал кино, — все как прежде. Но эта привычная жизнь была лишь сном наяву, призрачной рутиной каждодневного существования. А подлинной жизнью была тоска по Лине, неотвязная, глухая, путавшая мысли, как дурной сон.